Сделай Сам Свою Работу на 5

ДЕНЬ С ГЕРМАНОМ ТИТОВЫМ, ИЛИ ЕЩЕ РАЗ ОБ УЛЫБКЕ ГАГАРИНА





Юрий Нагибин

Рассказы о Гагарине


В ШКОЛУ

Война пришла на Смоленщину. В большом селе Клушино, что под городом Гжатском, решили эвакуировать колхозное стадо. «Эвакуировать» — было новое и трудное слово, которое никому не удавалось произнести, «вкуировать» — говорили со вздохом. И всё-таки первый школьный день клушинцы обставляли торжественно. Какое бы ни свирепствовало лихо, этот день должен был остаться в памяти новобранцев учёбы добром и светом. Школу украсили зелёными ветками и написанными мелом лозунгами, ребят докрасна намыли в баньках, одели во всё новое.

Анна Тимофеевна с особой теплотой вспоминает, как снаряжала сына в школу. Она напекла ему толстых ржаных блинов и, завернув в газету, уложила вместе с тетрадками и учебниками в самодельный, обтянутый козелком ранец. Дом Гагариных находился далеко от школы, в другом конце длиннющей, с заворотом, деревенской улицы, и Юре даже на большой перемене не поспеть к домашнему обеду. Намытый, наутюженный, с расчёсанной волосок к волоску головой, он то и дело спрашивал мать:

— Ты всё положила?

— Всё, всё, сынок. Надевай-ка свою амуницию.



От волнения он никак не мог попасть в лямки ранца. Анна Тимофеевна взяла сыновью руку, такую тоненькую, хрупкую, что у неё сердце испуганно захолонуло от любви и жалости, и просунула в ременную петлю.

Юра нахлобучил фуражку и решительно шагнул за дверь.

— Не балуйся, сынок, слушайся учителей, — сказала она вдогонку.

Анна Тимофеевна вышла на улицу. Школу отсюда не видать, скрыта за церковью и погостом. На стенах церкви, кладбищенской ограде и крыльце соседствующего с храмом сельсовета наклеены плакаты войны. Анна Тимофеевна помнила их наизусть: «Смерть немецким оккупантам!», «Родина-мать зовёт!», «Будь героем!», «Ни шагу назад!». По другую руку, за околицей, с десяток деревенских жителей призывного возраста под командой ветерана-инвалида занимались шагистикой и разучиванием ружейных приёмов. Боевого оружия в наличии не имелось, кроме учебной винтовки с просверлённым во избежание выстрела патронником, и ратники обходились гладко обструганными палками. Трудно верилось, что это клушинское воинство сумеет остановить вооружённого до зубов неприятеля.



Прихрамывая, подошёл Алексей Иванович. Его костистое лицо притемнилось.

— Не берут, чтоб им повылазило! — проговорил в сердцах. — Как сруб сгонять, так Гагарин, а как Отечество защищать — пошёл вон!

— Будет тебе, Алёша, — печально сказала Анна Тимофеевна, — не минует тебя эта война.

— И то правда! — вздохнул Гагарин. — Люди сказывают, он к самой Вязьме вышел.

— Неужто на него управы нету?

— Будет управа в свой час.

— Когда ж он настанет, этот час?

— Когда народ терпеть утомится…

Незадолго перед окончанием занятий Анна Тимофеевна, гонимая тем же чувством тревоги и печали, пошла к школе. Думала встретить сына по пути, но первый учебный день что-то затянулся. Она оказалась у широких, низких школьных окон, когда конопатая девочка из соседней деревни, заикаясь и проглатывая слова, читала стихотворение про Бармалея.

Потом настал черёд толстого, молочного мальчика, похожего на мужичка с ноготок. Он вышел к столу учительницы, аккуратно одёрнул свой серый пиджачок, откашлялся и сказал, что любимого стихотворения у него нету.

— Ну так прочти какое хочешь, — улыбнулась учительница Ксения Герасимовна, — пусть и нелюбимое.

Толстый мальчик снова одёрнул пиджачок, прочистил горло и сказал, что нелюбимого стихотворения тоже прочесть не может: на кой ему было запоминать нелюбимые стихи?

Он вернулся на своё место, ничуть не смущённый хихиканьем класса, и тут же принялся что-то жевать, осторожно добывая пищу из парты. Ксения Герасимовна вызвала Гагарина. Она ещё не договорила фамилии, а Юра выметнулся из-за парты и стремглав — к учительскому столу.



— Моё любимое стихотворение! — объявил он звонко. Анна Тимофеевна понимала радость и нетерпение сына.

Юра любил стихи про лётчиков, самолёты, небо и раз даже выступал в Гжатске на районном смотре самодеятельности и заслужил там книжку Маршака и Почётную грамоту. Но он не стал читать стихотворение, принёсшее ему гжатский триумф, и Анне Тимофеевне понравилось, что он не прельстился готовым успехом.

Мой милый товарищ, мой лётчик,

Хочу я с тобой поглядеть,

Как месяц по небу кочует,

Как по лесу бродит медведь.

Давно мне наскучило дома…

Давно мне наскучило дома…

Давно мне наскучило дома…

— Что ты как испорченная пластинка? — прервала учительница. — Давай дальше.

— «Давно мне наскучило дома…» — сказал Юра каким-то затухающим голосом.

Класс громко рассмеялся. Юра поглядел возмущённо на товарищей, сердито — на учительницу, и тут пронзительно прозвенел звонок — вестник освобождения.

— Ну, хоть тебе и наскучило дома, а придётся идти домой, — улыбнулась Ксения Герасимовна. — Наш первый школьный день окончен.

Ребята захлопали крышками парт. — Не разбегаться! — остановила их учительница. — Постройтесь в линейку!

— Как это — в линейку, Ксения Герасимовна?

— По росту.

Начинается катавасия. Особенно взволнован Юра. Он мерится с товарищами, проводя ребром ладони от чужого темени к своему виску, лбу, уху и неизменно оказывается выше ростом. Вот чудеса — этот малыш самый высокий в классе! Со скромной гордостью Юра занимает место правофлангового, но отсюда его бесцеремонно теснят другие, рослые ученики, и он оказывается почти в хвосте. Но и тут не кончились его страдания. Лишь две девочки добродушно согласились считать себя ниже Юры, но, оглянув замыкающих линейку, учительница решительно переставила Юру в самый хвост.

Он стоял, закусив губы, весь напрягшись, чтоб не разрыдаться. А во главе линейки невозмутимо высился толстяк, не знавший ни одного стихотворения. Едва учительница произнесла: «По домам!», как Юра опрометью кинулся из класса и угодил в добрые руки матери. Она всё видела, всё поняла.

— Не горюй, сыночек, ты ещё выше всех вымахаешь!..

И как в воду глядела Анна Тимофеевна: выше всех современников вымахал её сын незабываемым апрельским днём 1961 года.

ЖИЛИЩА БОГАТЫРЕЙ

Учительница Ксения Герасимовна сказала, что поведёт их на экскурсию. Она ясно сказала «поведёт», но почему-то всем послышалось «повезёт». Наверное, в самом непривычном слове «экскурсия» заложено что-то будящее мысль о дальних землях, незнакомых городах. Стали думать, куда же их повезут. В Смоленск? Там немцы. В Вязьму? Там тоже немцы. В Гжатск? Он эвакуируется. Неужели в Москву?

Нет, экскурсия предстояла совсем недальная — на зады деревни. Тихая гжатская земля, село Клушино и его окрестности не раз оказывались полем ожесточённых битв русского воинства с иноземными захватчиками. А в глубокой старине русские богатыри стояли тут на страже молодого зарождающегося государства россов.

 

Прямо за околицей учительница показала ребятам невысокую округлённую насыпь, по которой едва приметно вился выложенный камнем желобок — след древней дороги.

— Эти насыпи называются «жилища богатырей», — объяснила Ксения Герасимовна. — Кто знает, почему?..

Ребята молчали.

— Тут богатыри жили? — сообразил Пузан.

— Не просто жили, а русскую землю охраняли. И друг с дружкой перекликались. — Учительница вскарабкалась на насыпь и, поднеся ладонь рупором ко рту, закричала: — Ого-го!.. Спокойно ли у вас, други-витязи?.. Не тревожит ли рать вражеская?

Ветер взметнул и растрепал её седые волосы, но она будто не заметила, к чему-то прислушиваясь. И дождалась ответа — из бесконечной дали глухо, но твёрдо прозвучало:

— Нет спокоя нам, други-витязи!.. Тучей чёрной ползёт рать вражеская!..

Но, может быть, Юре Гагарину только почудился сумрачный голос далёкого предка?

Ксения Герасимовна сбежала вниз и подвела ребят к могильному кургану за колхозной ригой.

— Здесь покоятся русские воины, которые в семнадцатом веке гетману Жолкевскому путь на Москву заступили. Страшная была битва. Воевода Дмитрий Шуйский, царёв брат, чуть не всю рать положил. Но и от воинства гетмана не много уцелело. Жолкевский печалился: «Ещё одна такая победа, и нам конец». Так оно после и сталось… А вот скажите, ребята, кто ещё через Клушино на Москву шёл?

— Наполеон!.. — враз вскричало несколько учеников.

— Правильно, Наполеон! Вот какое историческое место наше Клушино, — с гордостью сказала учительница.

— Ксения Герасимовна, а Гитлер сюда не придёт? — спросил Пузан.

— С чего ты взял?

— Беженцы говорят, он уже под Гжатском.

— Москвы Гитлеру не видать как своих ушей, — твёрдым голосом сказала Ксения Герасимовна, уклонившись, однако, от прямого ответа…

— Ну, а к нам? — настаивал Пузан.

Ответа он не дождался. Из-за леса на низком, почти бреющем полёте стремительно вынесся немецкий самолёт и хлестнул пулемётной очередью.

— Ложись! — закричала Ксения Герасимовна.

Дети распластались на земле, где кто стоял. Им отчётливо видны были пауки свастик на крыльях и чёрные кресты на фюзеляже.

Самолёт пошёл на деревню. Громко, отгулчиво забили его крупнокалиберные пулемёты.

— Зажигалки! — крикнула конопатая девочка Былинкина. — Он кидает зажигалки!

Над избами занялось пламя. Столбом повалил чёрный дым.

— Школа горит! — отчаянно крикнул Юра.

Со всех ног ребята кинулись к деревне.

— Стойте!.. Куда вы?.. — тщетно взывала Ксения Герасимовна.

Никто её не слушал, и учительница, подобрав в шагу юбку, припустила вдогон.

Когда они достигли Клушино, воздушный разбойник, сделав своё чёрное и бессмысленное дело, убрался восвояси. Деревня горела с разных концов. Неподалёку от полыхающего здания школы лежала навзничь, головой в лопухи, молодая женщина. Её заголившиеся вывернутые ноги казались чужими телу.

— Дуня… почтальонша…

То была первая убитая в Клушино, и дети не решались к ней подойти. Ксения Герасимовна одёрнула на погибшей юбку и прикрыла ей платком лицо.

От конторы подбежали мужики, с ног до головы испачканные глиной — видать, отлёживались в огороде, — подняли Дуню и унесли.

И тут все услышали плач, прерывистый, взахлёб, похожий на кудахтанье.

На чурбаке, у школьного дровяного сарая, сидела незнакомая девочка и горько плакала, прижимая кулаки к глазам. Ребята окружили незнакомку.

— Ты кто такая? — спросила Ксения Герасимовна, присев на корточки.

Рыдания стали громче.

— Откуда ты, девочка?

Ксения Герасимовна сильно и умело отвела маленькие кулаки. Открылась рыжая пестрядь веснушек, на переносье сливающихся в одну сплошную веснушку. И понадобилось время, чтобы высмотреть нос кнопкой, круглые щёки, капризный рот и чёрные заплаканные глаза. Лицо девочки напоминало апельсин, в который на смех всунули два уголька. И дети сразу оценили это маленькое чудо.

— Вот это да! — восхитился Пузан. — Она пестрее Людки Былинкиной!

— Сравнил тоже! — подхватил чернявый, как жук, Пека Фрязин. — Людке до нее как до небес!

— Помолчите, ребята, — строго сказала Ксения Герасимовна. — Ты откуда, девочка?

— Мясоедовские мы, — по-взрослому ответила та.

— Как тебя звать?

— Настя.

— А фамилия?

— Жигалина.

— Постой, ты не предколхоза дочь?

— Ага!

— А как здесь очутилась?

— Меня мамка привела. К тётке Дуне жить.

— Дуня вам родная?

— Ага. Она тёти Валина дочка.

— А где же твои родители?

— Папка в этом… ополчении, а мамка в госпитале.

Ксения Герасимовна чуть помолчала, что-то соображая внутри себя.

— Слезами горю не поможешь, — сказала она решительно. — Пойдём, будешь со мной жить…

Клушинскую школу перевели в колхозное правление. Сюда же переколотили школьную вывеску.

После уроков, когда ребята гуртом выкатились на улицу, Пузан предложил Пеке Фрязину:

— Эй, Жук, давай из новенькой масло жмать!

— Лучше из тебя жмать, жиртрест! — огрызнулась Настя.

Ей бы помолчать — из новеньких всегда масло жмут, и ничего страшного тут нет, но её насмешка обозлила Пузана, а строптивость — Пеку Фрязина. И «жмать» её стали с излишним азартом.

— Да ну вас!.. Дураки!.. Пустите!.. — кричала Настя. — Да ну вас, черти паршивые!.. — В голосе её послышались слёзы.

Но её вопли лишь придали прыти «давильщикам», они разбегались и враз сжимали девочку с боков. Настя захныкала.

И вдруг, вместо податливого Настиного тела, Пузан встретил чьё-то колючее плечо, ушибся о него рёбрами и отлетел в сторону.

— Ты чего?.. — пробормотал он обиженно, но сдачи не дал, ибо отличался миролюбивым нравом и задевал лишь тех, кто был заведомо слабее его.

А с Юркой Гагариным — известно — лучше не связываться. Вот Пека Фрязин попробовал и распластался на земле. Вскочил, сжал кулаки и снова запахал носом в грязь. И главное, Юрка не злится вовсе, губы улыбаются, глаза весёлые, блестящие и… опасные. А крепок он, как кленовый корешок. Нет, лучше с ним не связываться. Да и на кой она сдалась, эта конопатая плакса? И Пузан пошёл себе потихоньку прочь, а за ним, ругаясь и грозясь, ретировался отважный Фрязин.

— Не плачь, — сказал Юра девочке. — Они же в шутку. Настя дёрнула носом раз-другой и успокоилась.

— Какой ты сильный! — сказала она восхищённо. — Здорово дал!

— Да это понарошку, — отмахнулся Юра.

Он глядел на её пёстрое черноглазое лицо, и ему было радостно. Он готов был сразиться за неё не с робким Пузаном и задирой Фрязиным, а хоть со всем воинством гетмана Жолкевского.

— Слушай, — сказал Юра, не зная, чем одарить это дивное существо. — Ты видела жилища богатырей?

— Н-нет, — сказала Настя подозрительно.

— Пошли!..

Юра поделился с Настей всем, что имел: жилищем богатырей, могильными курганами бесстрашных русских воинов, старым ветряком, где до революции водились ведьмы, заброшенным погостом — там по ночам мерцали зелёные огоньки, остовом сгоревшего самолёта, полузатонувшего в болоте. Настя принимала эти дары с вежливой прохладцей. Как выяснилось, её родное Мясоедово тоже не обойдено и памятниками русской славы, и таинственными огоньками, и всевозможной нежитью, вот только сгоревшего самолёта не было. К тому же её томили иные заботы.

— Пирожка бы сейчас! — сказала Настя мечтательно. Они сидели на треснувшем, вросшем в землю жернове, возле бывшего обиталища ведьм.

— Оголодала? — с улыбкой спросил Юра.

Настя замотала головой.

— Я сытая. Пирожка охота… У нас каждый день пироги пекли. С яйцами, грибами, капустой, рисом, с яблоками, вишнями, черникой.

— А ты, видать, балованная! — засмеялся Гагарин.

— Конечно, — с достоинством подтвердила Настя. — Я молёное дитя.

— Как это — молёное?

— Папка с мамкой никак родить не могли. И бабка покойная меня у бога вымолила.

— А разве бог есть? — озадачился Юра.

— Только у старых людей. У молодых его не бывает.

— Жалко! — снова засмеялся Юра. — А то бы мы пирожка намолили!

— Посмейся ещё! — обиделась Настя. — Я с тобой водиться не буду.

— Знаешь, — осенило Юру, — пойдём к нам. Мать вчера тесто ставила. Насчёт пирогов — не знаю, а жамочку или пышку наверняка ухватим.

— Пышки с вареньем — вот вкуснота! — плотоядно зажмурилось «молёное» дитя…

…Но пока настал черёд сладким пышкам, им пришлось отведать кисленького. У Гагариных сидела встревоженная и обозлённая Ксения Герасимовна.

— Явились не запылились! — приветствовала она появление дружной пары. — Я тут с ума схожу, а им горюшка мало. Куда вы запропастились?

— Да никуда, — подёрнул плечом Юра. — Просто гуляли.

— Дышали свежим воздухом, — уточнила Настя.

— Видали! — всплеснула руками Ксения Герасимовна, и седые волосы её взметнулись дыбом от возмущения. — Воздухом они дышали, поганцы!.. — Она повернулась к Анне Тимофеевне, с укоризной поглядывавшей на сына. — Недовольна я вашим парнем, очень недовольна.

— Чего он ещё натворил? — огорчённо спросила Гагарина.

— Ведёт себя кое-как…

В избу вошёл Алексей Иванович и остановился у печи, чтобы не мешать разговору.

— …дерётся, товарищей обижает.

— Сроду никого не обижал, — сумрачно проворчал Юра.

— Вспомни, что было после уроков…

— А зачем они с меня масло жмали? — встрела Настя.

— Не «жмали», а «жали», Жигалина, — по учительской привычке поправила Ксения Герасимовна и слегка покраснела. — Прости, Гагарин, я не знала, что ты заступался… Ладно, пошли домой, Настасья!

На столе появился кипящий самовар.

— Может, чайку попьёте, Ксения Герасимовна? — предложила Гагарина. — С горячими пышечками.

— Спасибо, Анна Тимофеевна. Мне ещё гору тетрадок проверять. Бывайте здоровы.

Учительница увела разочарованную Настю, но Юра успел — уже в сенях — вручить своей подруге кулёчек с тёплыми пышками…

ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ

В тот день провожали клушинское ополчение. На небольшой площади перед колхозным правлением состоялся митинг. Председатель колхоза сказал ополченцам напутственное слово:

— От века клушинцы бесстрашно ломали горло врагам России. Не посрамит боевой славы нашей земли клушинское народное ополчение. Ждём вас с победой, товарищи!

Ополченцы хрипло сказали «Ура!», повернулись под команду и двинулись в направлении Гжатска, навстречу неприятелю.

Были они в своей обычной крестьянской одежде, в какой выходили на пахоту или уборочную: в стареньких пиджаках, ватниках, брюках, заправленных в сапоги, кепчонках и фуражках. За плечами каждого висел мешочек — сидор со сменой белья, портянками, полотенцем и мылом. Никакого оружия у них не имелось — ни огнестрельного, ни холодного. Лишь у командира, секретаря партийной организации колхоза, на ремне висела пустая револьверная кобура, заменявшая ему планшет. Может быть, оттого, что у ополченцев был такой гражданский вид, никто не голосил, не плакал. Просто не верилось, что этих пожилых, мирных и безоружных людей ждёт кровопролитное сражение.

Ополчение вышагнуло за деревню, одолев заросший бузиной овраг, когда возле строя возник, будто из воздуха родившись, Алексей Иванович Гагарин.

Анна Тимофеевна, принимавшая участие в проводах ополченцев, увидела мужа, хотела броситься за ним, но вдруг раздумала.

К хромому добровольцу подошёл командир ополчения и что-то сказал ему. Алексей Иванович сделал вид, что не слышит, и продолжал шагать в строю. Командир приблизил ладонь ко рту, бросил какую-то команду, ополченцы прибавили шагу. Гагарин изо всех сил старался не отстать.

Ополчение перевалило через бугор и двинулось чуть не на рысях в ту сторону, где небо обливалось зарницами залпов. Гагарин отстал. Он напрягался во всю мочь, но против рожна не попрёшь — не позволяла калеченая нога держать шаг наравне с остальными. Он оставал всё сильнее и сильнее. Потом остановился, грустно и сердито поглядел вослед уходящим, плюнул и повернул назад.

— Так-то!.. — прошептала Анна Тимофеевна и утёрла взмокшее лицо.

Она видела, что Алексей Иванович пошёл задами деревни, сквозь заросли крапивы, малины и чертополоха к дому, и, щадя его потерпевшее урон самолюбие, сказала крутившемуся поблизости Юрке:

— Давай к тётке Дарье заглянем, она мне дрожжей обещала.

По пути им попался могильный холмик с деревянной оградой и белым, источенным мохом камнем, на котором не разобрать стёршейся надписи. Холмик был усыпан поздними осенними цветами: астрами, георгинами, золотыми шарами.

Анна Тимофеевна сдержала шаг.

— Видал? Хорошо было — вовсе забросили могилку Ивана Семёныча. Пришло лихо — вспомнили, кто тут Советскую власть делал.

— Мамань, его белые убили?

— Мятеж контрики подняли, сразу после Октябрьской революции. Ну, некоторые деревенские коммунисты в подполье ушли, а Сушкин Иван Семёныч отказался. «Я, говорит, ничего плохого не сделал, зачем мне прятаться?» Чистой, детской души был человек. Прискакали сюда конные, взяли Ивана Семёныча прямо в избе, повели на расстрел, да не довели, насмерть прикладами забили.

Постояли, посмотрели на могилу первого клушинского коммуниста мать с сыном и двинулись дальше.

У сына потом было много всякого в жизни, но этот холмик посреди деревни не забывался…

ЮРИНА ВОИНА

— Я не скажу про всех немцев, они всякие бывали, — рассуждала Анна Тимофеевна. — Конечно, нам судить о них трудно. Кабы они у себя дома сидели — один разговор, а то ведь к нам припёрлись, хотя их никто не звал. Поэтому был для нас каждый немец прежде всего оккупант. И нету другого правила в чёрное военное время, кроме одного: «Смерть проклятым оккупантам!» Ну, а по мелочам различия между ними, конечно, имелись, были такие, что тихо себя вели, и мы от них глаз не прятали.

А вот на Альберта лишний раз глянуть боялись, чтобы не заметил он нашу нестерпимую к нему ненависть. Война людей раскрывает и в хорошую, и в дурную сторону. Но Альберту, уверена, война не требовалась, чтобы обнаружить всю его гнусную сущность. Он и в мирном расцвете был жирной, поганой кусачей вошью.

Очень хорошо помню, как Альберт у нас появился. Немцев уже порядком в Клушино наползло, а наш дом чего-то не занимали. Поди, не нравилось, что он с краю стоит. И решила я хлебов напечь, в последний, может, раз. Замесила на ночь тесто, а на рассвете растопила печь, и пошла писать губерния! Спеку калабашку, Зоенька её в бумагу обернёт, а Юрка на терраске под порогом схоронит. Был там у нас тайничок. Только мы управились и печь загасили, прикатывает на «козле» этот Альберт, здоровенный, задастый, румяный, годов тридцати. Сбросил на пол рюкзак, автомат, противогаз, кинул на кровать вшивую шинельку.

«Их бин, — говорит, — фельдфебель Альберт Фозен с Мюнхену. Тут, — говорит, — ганц гут унд никст швейнерей».

Мол, у вас в избе чисто, никакого свинюшника. И он здесь останется. Осчастливит, можно сказать, нас своим присутствием.

Потом втянул воздух и аж задрожал под мундирчиком и сразу все русские слова вспомнил.

«Эй, матка, давай брот, булька, хлиеб!»

«Никст, пан, брот, — отвечаю. — Откуда хлебу-то взяться? Твои камрады подчистую весь брот, всю муку забрали».

Он в свой нос тычет:

«Врать, врать! Рус всегда врать! Хлиеб есть!..»

«Нету, пан!.. Никст!.. Не веришь, сам поищи!»

И начали мы наперегонки хлопать крышками ларей и сусеков: гляди, мол, сам — нет ни крошки.

Но уж слишком он раздразнился. Это понять можно. Немцы и вообще-то поголадывали, а этот такой из себя здоровенный, видать, мучной и жирной пищей вскормленный, ему, конечно, труднее других тело сохранить. Выскочил он наружу и окликнул прыщавого малого в немецких брюках, сапогах и ватнике. Паршивец этот был наш, гжатский, у немцев толмачом работал. Он вошёл, и ему тоже запахло свежим хлебушком.

«Будет вам дурочку строить, — говорит, — вы немца обмануть можете, только не меня. Пекли вы хлеб ночью или вчера вечером».

«Пекли, нешто мы отказываемся? Забрали у нас всё до крошки. Чересчур оголодовала ихняя армия».

Он поглядел сумрачно:

«Помалкивай, целее будешь».

«Спасибо, — отвечаю, — за добрый совет».

Тут Альберт чего-то заорал, слюнями забрызгал и на дверь руками машет.

«Он говорит, чтобы вы катились отсюда к чёртовой матери».

«Куда же мы пойдём из собственного дома?»

Альберту мои слова и переталдычивать не пришлось.

«Цум тейфель!» — орёт. К чёрту, значит. «Ин дрек!» Понятно?.. «Ин бункер! Ин келлер!» Это по-ихнему — в погреб…

Вроде бы уже хорошо объяснил, а всё остановиться не может, орёт и орёт, давясь словами. Пришлось толмачу за дело взяться.

«Он говорит: забудьте, что это ваш дом. Это его дом. Он будет здесь жить всегда. Он привезёт сюда свою жену Амалию и деток. А вы будете служить им, и ваши дети будут служить, и ваши внуки».

Переводит, а сам в носу колупает и на пол сорит. Никакого стеснения, будто и не люди перед ним. А может, он себя из людей вычеркнул, потому и стыда лишился? — задумчиво произнесла Анна Тимофеевна…

Толмач чего-то ещё бормотал, но тут Алексей Иванович не вытерпел:

«Ладно, хватит, заткни фонтан! Мы и сами тут не останемся. Нам вольного воздуха не хватает!»

Семья Гагариных переселилась в погреб, на краю огорода, и обитала там до самого изгнания немцев.

А муж Амалии, мюнхенский уроженец Альберт, занял избу, в сарае оборудовал мастерскую для зарядки аккумуляторов. Таким, в сущности, мирным, хотя и необходимым для ведения войны, делом помогал фельдфебель гитлеровскому вермахту. Но его дурная и активная натура не находила полного удовлетворения в технической работе. Альберту необходимы были люди для издевательства и угнетения. В отличие от своих аккумуляторов, он был постоянно заряжен — на зло.

Однажды гагаринские ребята от нечего делать занялись раскопками против сарая, где Альберт возился с аккумуляторами. Они выковыривали из мёрзлой земли то обломок штыка, то старинного литья пулю, то разрубленную кирасу, то ржавый ружейный ствол.

Заинтересованный их добычей, Альберт вышел из сарая.

— Oh, Kugeln!.. Eine Flinte!.. Das ist verboten!..[1]

— Старое… От французов осталось, — пояснил Юра.

— Franzosen?.. Warum Franzosen?[2]

— Наполеон через наше Клушино на Москву шёл.

— Nach Moskau? Wir auch gehen nach Moskau![3]

— Ага! Сперва «нах», а потом «цурюк»! Ребята засмеялись.

— Мы не будем «цурюк»! — разозлился Альберт. — Nur drang nach Osten![4]

— Дранг нах остен, драп нах вестен! — закричали ребята и кинулись врассыпную.

Лишь меньший Юрин брат, Борька, никуда не побежал. Да и куда мог он убежать на своих слабых, кривоватых ногах, едва освоивших тихий, валкий шажок? В младенческом неведении он выедал мякишек из хлебной горбушки и радостно смеялся, сам не зная чему. Альберт схватил его и повесил за шарфик на сук ракиты. Борька выронил горбушку и ужасно закричал. Теперь пришла очередь веселиться Альберту. Он вернулся в сарай и со вкусом принялся за работу, поглядывая на подвешенного к суку, словно ёлочная игрушка, мальчонку, который сперва орал, потом хрипел, потом сипел, наливаясь свекольной кровью — захлёстка постепенно затягивалась на горле, — и злое сердце Альберта утешалось…

Анна Тимофеевна ведать не ведала, какая стряслась беда, когда в землянку вбежал Юра.

— Мам, Борьку повесили!

Мать опрометью кинулась наружу.

Борька уже и сипеть перестал, снизу казалось, что в нём умерло дыхание. И пунцовое лицо с вытаращенными, немигающими глазами было неживым. Анна Тимофеевна не могла дотянуться до него, и от беспомощности, крупная, широкой кости, хоть и обхудавшая, женщина стала жалко прыгать вокруг ракиты.

Фельдфебель Альберт так хохотал, что плеснул на штаны кислотой. Это спасло Борьку. Немец отвлёкся. Юра встал матери на плечи и снял братишку с сука. Когда Альберт освободился, Гагариных и след простыл, а к дому подкатил грузовик с аккумуляторами, подлежащими зарядке…

Дня через два или три после этой истории Юра и Пузан сидели в сохлом кустарнике, затянувшем придорожную канаву, в полукилометре от околицы. Они успели схрустать по сухарю и луковице, запив обед водой из бутылки, и вновь проголодаться, а шоссе оставалось пустынным. Уже в приближении сумерек послышался рокот мотоцикла. Он шёл к деревне на хорошей скорости, километров шестьдесят, не меньше. И когда резко спустила шина переднего колеса, мотоциклист не удержался в седле, перелетел через руль и шмякнулся на асфальт.

Толстая кожаная куртка и такой же шлем защитили мотоциклиста. Он вскочил и, прихрамывая, побежал к завалившейся набок машине. В передней шине торчал толстый гнутый гвоздь. Мотоциклист сунул гвоздь в карман, погрозил кому-то кулаком и, толкая в руль тяжёлую машину, потащился к деревне.

— Узнал? — шёпотом спросил Юра товарища.

— Ага! Переводчик.

— Он самый, стервец… Пошли!

— Может, хватит? — просительно сказал Пузан.

— Не видишь, что ли, колонна ползёт?

В стороне Гжатска, в синеватой дали, червячком извивалась колонна грузовиков.

— Ну, вижу… Тошнит меня чего-то, — пожаловался Пузан. — Видать, собачьим салом отравился.

— Будет врать-то!

— Ей-богу! Мне бабка Соломония для лёгких прописала. У меня исключительно слабые лёгкие! — И он заперхал, закашлялся, чтобы показать, какие у него слабые лёгкие.

— Что же ты раньше не говорил? — удивился Юра.

— Говорил, ты не слушал. Главное, в животе у меня худо. Так и пекёт снутри, просто невозможно! — И он рыгнул, чтобы показать, как ему плохо.

— Да ты совсем расклеился!

— Я очень, очень больной человек! — вздохнул Пузан и, слегка приподнявшись, оглядел дорогу в оба конца.

Толмач скрылся, а колонна, хоть и плохо различимая в скраденном свете, тянулась к Клушину.

— Так я пойду. Приму чего-нибудь внутрь.

— Валяй! — без всякой насмешки или осуждения сказал Юра.

Он понимал, что друг его болен самой тяжёлой из всех болезней — трусостью, и, будучи сам сохранён от этой болезни, как и от всех прочих, испытывал к нему лишь сострадание.

Пузан с постной рожей покосился на Юру, кряхтя выбрался из ямы и побрёл прочь, одной рукой придерживая больной живот, другой — рёбра, дабы им сподручнее было защищать слабые лёгкие. Отойдя недалеко и полагая, что его уже не видно, он вдарил со всех ног к деревне.

Юра заметил несложный манёвр, но не умел сердиться на тех, кто слабее его. Он усмехнулся, и сразу лицо его стало серьёзным и сосредоточенным, как у охотника на тропе.

Пригнувшись, он двинулся по кювету. Карманы его ватничка были набиты гвоздями, ржавыми зубьями борон, осколками стекла, разными острыми предметами. Он пригоршнями разбрасывал их по шоссе движением, напоминающим широкий, добрый жест сеятеля, каким он и был сейчас…

— В подмосковных полях шла большая война, — говорит Анна Тимофеевна, — а у нашего Юры — своя, маленькая, хоть и небезопасная. А когда отца на конюшне наказали, он и вовсе об осторожности забыл. Напхал раз Альберту тряпок в движок…

— В выхлопную трубу, — поправил Алексей Иванович.

— Ох ты, техник-химик! Какая разница? Важно, что забарахлила Альбертова фунилка. Альберт, конечно, догадался, чья работа, и пришлось Юре у Горбатенькой скрываться. Так до самого ухода немцев он у чужих людей и прожил…

— Ну, а как заговорила наша артиллерия, — вмешался Алексей Иванович, — попрощались мы с герром Альбертом…

— Постой, отец, я сама расскажу, — перебила Анна Тимофеевна. — Я лучше помню.

— Давай, давай! — усмехнулся Алексей Иванович. — Наша мать такая рассказчица стала, что никому слова молвить не даст.

— Ладно тебе!.. Альберту, конечно, хотелось тишком смыться, но мы не могли отпустить «дорогого» гостя без проводов. Подошли, он движок грузит, нас будто и не заметил. Погрузил движок и больше ничего из сарая не взял, а всю свободную площадь в кузове грузовика использовал под наше имущество. Постели, скатерти, занавески, кое-как в узлы увязанные, посуду, кухонные причиндалы, приёмник старый от батарейного питания — ничем не побрезговал. Я маленько удивилась, сколько же мы всего нажить успели!..

— Лампой керосиновой и то не пренебрёг, — вставил Алексей Иванович.

— Точно! Я ему говорю: «Куда же вы, герр Альберт? А обещались супругу свою привезть и всё семейство. Мы бы вас обихоживали, и дети наши и внуки служили бы вам верой и правдой…»

«Хальт мауль!» — говорит, то есть «заткни хлебало», и пихает в кузов мою старую швейную машинку.

«Ох ты!.. Ух ты!.. Испугал!.. А вещички побереги, они трудом и потом нажитые. Мы ещё за ними в твой Мюнхен явимся».

Тут у него рука к кобуре дёрнулась. Но Алексей Иванович рядом топоришком баловался, как хрякнет по суку, и Альберт только поддёрнул ремень на толстом брюхе.

«Руссише швейне!»

«Ан свиньёй-то ты вышел!.. У нас всё чисто. Мы на чужое барахло не заримся, в чужой карман лапу не суём…»

Может, и нарвалась бы я на крупные неприятности, да тут наши дальнобойные снаряды перелетели Клушино и разорвались в поле. Альберт скорее в машину — и ходу!..

— А вот и забыла! — торжествующе сказал Алексей Иванович. — В самый последний секунд изгнанник наш объявился и поставил точку всему этому делу. Он швырнул камнем в грузовик и аккурат в самое стёклышко, что позади кабины, угодил. Альберт башкой дёрнул, поди, решил, что убили, и в штаны намочил.

— Ну, чего ты придумываешь, отец, откуда тебе это известно? — возмутилась Анна Тимофеевна.

— Неужто я ихнего брата не знаю?.. Обязательно намочил. Так в мокрых штанах и драпал.

СТАРАЯ ВЕТЛА

Алексей Иванович Гагарин — человек необычный, мудрёный и очень одарённый, хотя прямо не скажешь, в чём его главный талант. Он всё может: и рассказать, и спеть, и любое ручное дело спорится в его ловких, умелых руках.

Он искусный плотник, но большую часть жизни проработал сторожем. Сторожить же ему доводилось и спирто-водочный завод, и военные склады, и всевозможное народное имущество. Он хром с младенчества, но в довоенное время немало побродяжил, отчасти в поисках заработка: случались худые, бесхлебные годы на родной Гжатчине, отчасти в неуёмной потребности новых впечатлений, встреч с умными свежими людьми.

Отхожий промысел крепко подвёл Алексея Ивановича в чёрные дни оккупации. Довелось ему однажды поработать мельником на Орловщине, и, когда немцы заняли Гжатчину и расположились гарнизоном в Клушино, кто-то накапал в комендатуре: мол, Гагарин может по мельничному делу. Его вытащили из землянки, где, изгнанный из собственного дома, он обитал со всем семейством, и определили в мельники.

На околице села стоял старый, почерневший от лет, дождей и бездействия ветряк с оборванными крыльями. Но жернова были хоть куда, их сцепили с бензиновым двигателем, и мельница заработала.

— Молол я и на своих односельчан, и на неприятелей, — рассказывает Алексей Иванович. — Бензин мне скупо отпускали, а мотор плохой был, жрал горючее, как акула рыб. Ну, фрицы и обижались, что мельница часто бездействует. А я что — виноват? Пью я, что ли, ихний бензин заместо вина? И как на грех: своим молоть — горючее в наличности, фрицам — его нема. А я-то при чём, раз так получается? Ну, раз взъелся на меня ихний фельдфебель, орёт, слюной брызжет: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» А я ему: «Чего ты лалакаешь? Тебе же русским языком сказано: никст бензин!» Он планшетку схватил, чего-то нацарапал на бумажке и мне суёт. И опять: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» — аж голова пухнет. Но одно слово я всё ж таки разобрал: комендатур. Ладно, говорю, понял, ауфидер ку-ку! И пошёл, значит, в комендатуру…

Он шёл по селу своим неспешным, прихрамывающим шагом и с тоской примечал порухи, наделанные войной. Много домов было напрочь сметено во время бомбёжки, много выгорело до печей, село казалось сквозным, во все стороны проглядывало ровное грустное поле, окаймлённое вдали лиственным лесом. Там, где улица делала крутой поворот и забирала вверх к центру села, он обнаружил сынишку Юрку и окликнул его:

— Эй, сударь, чего смутный такой?

— В животе болит.

— Переел, видать, — усмехнулся отец. — Перепояшься потуже, чтоб кишки не болтались, враз полегчает.

— А ты куда, папань?

— В комендатуру. Записку велели снесть.

— Зачем?

— Я так полагаю: просят выдать мне десять кил шоколада.

— Не ходи ты за ихним шоколадом, папань.

— Нельзя, сынок. Этак худшее зло накличешь. А то постращают для порядку, и делу конец.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.