Сделай Сам Свою Работу на 5

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МАГИСТРА ИГРЫ ИОЗЕФА КНЕХТА 11 глава





домогательства, соревнования, честолюбия в своем окружении, почувствовал,

что его невинность находится под угрозой и что сберечь ее не удастся. Он

понял, что должен теперь пожелать того, сказать "да" тому, что было ему без

его желания определено и назначено, должен, чтобы преодолеть чувство

узничества и тоску по утраченной свободе последних десяти лет, а поскольку

внутренне он был еще не совсем к этому расположен, то теперешний отъезд из

Вальдцеля и из Провинции и путешествие в "мир" он воспринял как спасение.

В течение многих веков своего существования монастырь и

учебно-воспитательное заведение Мариафельс соопределял и сопретерпевал

историю Европы, он знавал времена расцвета, упадка, возрождения, нового

прозябания и, бывало, блистал и славился на разных поприщах. Быв некогда

цитаделью схоластической учености и искусства диспута, обладая и сегодня

огромной библиотекой по средневековому богословию, Мариафельс после полосы

застоя и скуки приобрел новый блеск, на сей раз благодаря своему культу

музыки, своему прославленному хору, благодаря сочиняемым и исполняемым



братией мессам и ораториям; с тех пор он все еще сохранял прекрасную

музыкальную традицию, владел несколькими ореховыми ларями музыкальных

рукописей и лучшим в стране органом. Затем в жизни монастыря настал

политический период; он тоже оставил определенные навыки и традицию. Во

времена страшного военного одичания Мариафельс не раз становился островком

сознательности и разума, где осторожно искали друг друга, нащупывая пути к

соглашению, лучшие умы враждовавших сторон, и однажды -- это была последняя

вершина его истории -- Мариафельс стал местом рождения договора о мире, на

какой-то срок утолившего жажду измученных народов. Когда затем началось

новое время и была основана Касталия, монастырь занял выжидательную, даже

отрицательную позицию, возможно, не без указания Рима на этот счет.

Ходатайство Педагогического ведомства об оказании гостеприимства одному

ученому, желавшему поработать в схоластической библиотеке монастыря, было

вежливо отклонено, как и приглашение прислать представителя на конференцию



по истории музыки. Лишь со времен настоятеля Пия, который уже в пожилом

возрасте живо заинтересовался Игрой, завязались какие-то контакты и

установились не то чтобы очень близкие, но дружественные отношения.

Обменивались книгами, оказывали друг другу гостеприимство; покровитель

Кнехта, мастер музыки, тоже провел в молодые годы несколько недель в

Мариафельсе, он снимал там копии с рукописных нот и играл на знаменитом

органе. Кнехт знал это и был рад побывать в месте, о котором ему иногда с

удовольствием рассказывал его досточтимый патрон.

Приняли его, сверх ожидания, с почетом и любезностью, почти смутившими

его. Но ведь и впервые посылала Касталия в распоряжение монастыря на

неопределенный срок учителя Игры из элиты. У Дюбуа он научился смотреть на

себя, особенно на первых порах своей миссии, не как на личность, а только

как на представителя Касталии, принимать всякие любезности или возможную

отчужденность и отвечать на них исключительно как ее посланец; это помогло

ему преодолеть первоначальную скованность. Справился он и с первоначальным

чувством чужбины, со страхом и тихой взволнованностью первых ночей, в

которые ему почти не удавалось уснуть, и, поскольку настоятель Гервасий

выказывал ему свое добродушное расположение, Кнехт вскоре почувствовал себя

в этом новом окружении вполне хорошо. Его радовали величие и новизна

местности, суровой горной местности с отвесными скалами и сочными пастбищами

среди них, полными прекрасных стад; ему были отрадны мощь и просторность

старых построек, дышавших историей многих веков, ему были по душе красота и



уютная простота его жилья, двух комнат в верхнем этаже длинного флигеля для

гостей, ему нравились разведывательные походы по внушительному маленькому

государству с двумя церквами, обходными галереями, архивом, библиотекой,

покоями настоятеля, со множеством дворов, с обширными хлевами, полными

откормленного скота, с бьющими фонтанами, огромными сводчатыми подвалами для

вина и для фруктов, с двумя трапезными, знаменитым залом для собраний,

ухоженными садами, а также мастерскими живших при монастыре полумирян --

бондаря, сапожника, портного, кузнеца -- и другими, составлявшими вокруг

главного двора небольшую деревню. Уже он получил доступ в библиотеку, уже

органист показал ему великолепный орган и разрешил играть на нем, и очень

манили его ларцы с нотами, где, как он знал, хранилось изрядное количество

неопубликованных, а частью и вовсе еще неизвестных музыкальных рукописей.

Начала его служебной деятельности в монастыре ждали, казалось, без

особого нетерпения, прошло не только много дней, но и много недель, прежде

чем хозяева серьезно коснулись действительной цели его пребывания здесь.

Правда, с первого же дня некоторые монахи, и особенно сам настоятель, с

удовольствием беседовали с Иозефом об Игре, но о преподавании или о

какой-либо другой систематической деятельности речи не заходило. Да и вообще

в повадке, укладе жизни, в общении святых отцов между собой Кнехт заметил

какой-то незнакомый ему дотоле темп, какую-то почтенную медлительность,

какую-то терпеливую и добродушную неторопливость, свойственную, казалось,

всем этим господам, даже тем, кто вообще-то флегматичностью не отличался.

Таков был дух их ордена, таково было тысячелетнее дыхание древней,

привилегированной. сотни раз проверенной в удачах и неудачах общины и

системы, к которой они были причастны так, как причастна каждая пчела к

судьбе и жизни своего улья, спя его сном. страдая его страданием, дрожа его

дрожью. По сравнению с касталийским этот бенедиктинский уклад жизни казался

на первый взгляд менее одухотворенным, менее динамичным и строгим, менее

деятельным, зато более спокойным и независимым, более древним и более

проверенным, тут царили, казалось, дух и смысл, давно уже ставшие снова

самой природой. С любопытством и большим интересом, даже с большим

восхищением поддавался Кнехт влиянию этой монастырской жизни, которая во

времена, когда Касталии еще и в помине не было, уже почти не отличалась от

нынешней, исчисляясь уже тогда полуторатысячелетием. и которая так отвечала

созерцательной стороне его натуры. Он был гостем, его почитали, почитали

сверх ожидания и непомерно, но он ясно чувствовал: это было формой и обычаем

и не относилось ни к нему лично, ни к духу Касталии или игры в бисер, это

была величественная вежливость старой великой державы в отношении новой.

Подготовлен к этому он был лишь отчасти и вскоре, несмотря на всю приятность

своей жизни в Мариафельсе, почувствовал себя так неуверенно, что попросил у

своего начальства более точных указаний насчет того, как ему вести себя.

Магистр Игры собственноручно написал ему несколько строк. "Не жалей времени,

-- говорилось в них, -- изучая тамошнюю жизнь. Пользуйся каждым днем, учись,

постарайся понравиться и стать полезным, насколько это возможно там, но не

навязывайся, никогда не кажись менее терпеливым, менее досужим, чем твои

хозяева. Даже если они хоть целый год будут обращаться с тобой так, словно

ты первый день гостишь у них в доме, спокойно соглашайся с этим и веди себя

так, будто и лишние два года или десять лет не имеют для тебя никакого

значения. Отнесись к этому как к состязанию в терпении. Тщательно занимайся

медитацией! Если твоя праздность тебе надоест, отводи ежедневно несколько

часов, не больше четырех, на какую-нибудь регулярную работу, например на

изучение или копирование рукописей. Но не создавай впечатления, что ты

работаешь, находи время для каждого, кто захочет с тобой поболтать".

Кнехт последовал этому совету и вскоре почувствовал себя свободнее. До

сих пор он слишком много думал о курсе для любителей Игры, ибо таково было

наименование его миссии, а отцы-монахи обращались с ним скорее как с

посланцем дружественной державы, которого надо держать в хорошем настроении.

А когда настоятель Гервасий вспомнил наконец об этом курсе и привел к нему

для начала нескольких отцов, которые уже прошли самое первое введение в

искусство Игры и обучение которых он должен был продолжать, то, к его

удивлению и поначалу глубокому разочарованию, оказалось, что это

гостеприимное место обладало лишь очень поверхностной и дилетантской

культурой благородной Игры и что здесь, по-видимому, довольствовались весьма

скромной мерой необходимых для Игры знаний. А вслед за этим он медленно

понял и другое -- что послали его сюда вовсе не ради искусства Игры и не для

заботы о процветании такового в монастыре. Задача немного натаскать в азах

этих баловавшихся Игрой отцов и доставить им радость скромного спортивного

достижения была легка, слишком легка, и с ней шутя справился бы любой другой

кандидат Игры, далеко еще не доросший до элиты. Значит, курс этот не был

истинной целью его миссии. Он начал понимать, что прислали его сюда не

столько учить, сколько учиться.

Впрочем, как раз тогда, когда он, как ему думалось, уразумел это, его

авторитет в монастыре вдруг вырос, благодаря чему выросла и его уверенность

в себе, ибо, несмотря на все приятные стороны своей миссии, он уже порой

смотрел на свою жизнь здесь как на ссылку. Однажды в беседе с настоятелем он

случайно обронил какой-то намек на китайскую книгу "Ицзин"; настоятель

насторожился, задал несколько вопросов и не мог скрыть своей радости,

обнаружив, что его гость так поразительно силен в китайском и сведущ в

"Книге перемен". Настоятель питал слабость к "Ицзин", и, хотя он не понимал

по-китайски и его знание этой гадальной книги и других китайских секретов

отличалось той же наивной поверхностностью, какою тогдашние обитатели этого

монастыря удовлетворялись, видимо, почти во всех научных занятиях, нельзя

было не заметить, что этот умный и по сравнению со своим гостем такой

опытный и бывалый человек действительно близок к духу древнекитайской

государственной и житейской мудрости. Завязался непривычно оживленный

разговор, впервые вышедший за рамки царившей до тех пор между хозяином и

гостем вежливой сдержанности и приведший к тому, что Кнехта попросили дважды

в неделю читать достопочтенному настоятелю лекции по "Ицзин".

По мере того как его отношения с хозяином-настоятелем становились,

таким образом, все более живыми и деятельными, по мере того как крепла его

деловая дружба с органистом и маленькое религиозное государство, где он жил,

становилось постепенно все ближе знакомым ему, начало исполняться и обещание

оракула, запрошенного им перед отъездом из Касталии. Ему, страннику,

несущему с собой "свое достояние", предвещали не только "приход под кров",

но и "настойчивость молодого слуги". Тот факт, что предсказание сбывалось,

странник вправе был счесть добрым знаком, знаком того, что "его достояние"

действительно "с ним", что и вдали от школ, учителей, покровителей и

помощников, вдали от родной, питающей и помогающей атмосферы Касталии он

несет в себе тот дух и те силы, которые ведут его к деятельной и полноценной

жизни. Предвещанный "молодой слуга" приблизился к нему в образе послушника

по имени Антон, и хотя в жизни Иозефа Кнехта сам этот молодой человек не

сыграл никакой роли, он все же оказался тогда, в ту начальную,

странно-противоречивую пору пребывания в монастыре, неким указанием, неким

провозвестником нового и большего, неким глашатаем будущих событий. Антон,

молчаливый, но пылкий и смышленый на вид юноша, уже почти созревший, чтобы

принять монашество, встречался с нашим игроком, чье появление и искусство

были для него окутаны тайной, довольно часто, хотя вообще-то группка

послушников, жившая в отдельном флигеле, куда гость доступа не имел,

оставалась ему почти незнакомой и явно не подпускалась к нему. Участвовать в

курсе Игры послушникам не разрешалось. Но этот Антон несколько раз в неделю

выполнял подсобную работу в библиотеке; здесь и встретился с ним Кнехт,

как-то раз завязался разговор, и Кнехт стал все больше замечать, что этот

молодой человек с выразительными темными глазами под черными, густыми

бровями относится к нему с той восторженной, услужливой и почтительной

любовью юнцов и учеников, с которой он встречался уже достаточно часто и

которую давно, хотя ему всегда хотелось от нее уклониться, признал живым и

важным элементом в жизни Ордена. Здесь, в монастыре, он решил быть вдвойне

сдержанным; он считал, что злоупотребил бы гостеприимством, если бы стал

оказывать влияние на этого еще подлежавшего религиозному воспитанию юношу;

известна была ему также царившая здесь строгая заповедь целомудрия, и ему

казалось, что из-за нее всякая мальчишеская влюбленность может принять еще

более опасный характер. Во всяком случае, ему нельзя было давать никаких

поводов для нареканий, и вел он себя соответственно этому.

В библиотеке же, единственном месте, где он часто встречался с этим

Антоном, Кнехт познакомился еще с одним человеком, которого поначалу почти

не замечал из-за его невзрачной внешности, а со временем узнал поближе и с

благодарной почтительностью полюбил на всю жизнь, как еще разве что старого

мастера музыки. Это был отец Иаков, самый значительный, пожалуй, историк

бенедиктинского ордена, худой, старообразный человек лет тогда шестидесяти.

с ястребиной головой на тонкой жилистой шее. с лицом, в котором, если

смотреть спереди, было, особенно из-за уклончивости его взгляда, что-то

безжизненное и потухшее, но чей профиль со смелой линией лба, глубоким

выемом переносицы, четко выточенным крючковатым носом и коротковатым, но

располагающе чисто очерченным подбородком выдавал личность яркую и

своенравную. Этот тихий, старый человек, способный, впрочем, как выяснилось

при более близком знакомстве, быть весьма темпераментным, располагал

собственным, всегда заваленным книгами, рукописями и географическими каргами

столом для занятий в маленькой внутренней комнате библиотеки и был в этом

владевшем бесценными книгами монастыре, кажется, единственным действительно

серьезно работающим ученым. Кстати сказать, на отца Иакова внимание Иозефа

Кнехта нечаянно обратил именно Антон. Кнехт заметил, что на ту внутреннюю

комнату библиотеки, где стоял письменный стол этого ученого, все смотрели

почти как на частный кабинет и что немногие читатели библиотеки входили в

нее лишь при крайней нужде, да и то на цыпочках, тихонько и почтительно,

хотя работавший там патер отнюдь не производил впечатление человека,

помешать которому так уж легко. Конечно, Кнехт тоже сразу взял себе за

правило такую же деликатность, и уже потому этот трудолюбивый старик

оставался вне его поля зрения. Однажды отец Иаков попросил Антона принести

ему какие-то книги, и, когда Антон возвращался из той внутренней комнаты.

Кнехт заметил, что он задержался в дверях и оглянулся на погруженного в

работу патера с выражением восторженной почтительности, смешанной с той

почти нежной предупредительностью и готовностью помочь, какую порой вызывает

у доброкачественной молодости немощная и незащищенная старость. Сперва Кнехт

порадовался этому зрелищу, которое, будучи и само по себе прекрасным,

показывало, что у Антона восторг перед старшими и обожаемыми вовсе не связан

ни с какой плотской влюбленностью. В следующий миг у него мелькнула мысль

скорее ироническая, которой он почти устыдился, а именно: как же убого

обстоит дело с ученостью в этом заведении, если на единственного здесь

серьезно работающего ученого молодежь смотрит как на какое-то диковинное

существо. Тем не менее этот почти нежный, полный почтительного обожания

взгляд, брошенный Антоном на старика, открыл Кнехту глаза на ученого патера,

и, посматривая теперь на этого человека, Иозеф разглядел его римский профиль

и постепенно обнаружил в отце Иакове черты, свидетельствовавшие, казалось, о

необыкновенном уме и характере. Что тот историк и считается самым большим

знатоком истории бенедиктинцев, было уже известно Кнехту.

Однажды патер заговорил с ним; у него не было ни следа той раздольной,

подчеркнуто доброжелательной, подчеркнуто благодушной и чуть

покровительственной интонации, которая казалась присущей здешнему стилю. Он

пригласил Иозефа зайти после вечерни к нему в комнату.

-- В моем лице, -- сказал он тихим и почти робким голосом, но с на диво

четкими ударениями, -- вы, правда, не найдете ни знатока истории Касталии,

ни подавно умельца игры в бисер, но, поскольку наши столь разные ордены,

кажется, все больше сближаются, мне не хочется оставаться в стороне, а

хочется извлечь и для себя кое-какие выгоды из вашего пребывания здесь.

Он говорил совершенно серьезно, но его тихий голос и старое умное лицо

придавали его сверхучтивым словам ту удивительно колеблющуюся между

серьезностью и иронией, подобострастием и тихой насмешкой, пафосом и игрой

многозначительность, которую можно почувствовать, глядя, например, на полную

учтивости и терпения игру бесконечных поклонов при встрече двух святых или

двух владык церкви. Эта хорошо знакомая ему по китайцам смесь превосходства

и насмешки, мудрости и своенравной церемонности была для Иозефа Кнехта

отрадна, до его сознания дошло, что этого тона -- магистр Игры Томас тоже

владел им мастерски -- он уже долгое время не слышал; с радостью и

благодарностью принял он приглашение. Подойдя вечером к уединенному жилью

патера в конце тихого флигеля и соображая, в какую дверь постучать, он

услыхал, к своему удивлению, фортепианную музыку. Он прислушался, это была

соната Перселла, ее играли непритязательно и без виртуозности, но со строгим

соблюдением такта и чисто; проникновенно и приветливо несла к нему свои

нежные трезвучия чистая, проникновенно радостная музыка, напоминая ему то

время в Вальдцеле, когда он со своим другом Ферромонте играл пьесы этого

рода на разных инструментах. С наслаждением слушая, он дождался конца

сонаты, она звучала в тихом, сумрачном коридоре так одиноко и отрешенно от

мира, так отважно и невинно, так по-детски и одновременно так уверенно, как

всякая хорошая музыка среди неосвобожденной немоты мира. Он постучал в

дверь, отец Иаков крикнул: "Войдите!" -- и приветствовал его со скромным

достоинством, на маленьком пианино горели еще две свечи. Да, отвечал отец

Иаков на вопрос Кнехта, он играет каждый вечер по получасу, а то и по целому

часу, он заканчивает свою ежедневную работу с наступлением темноты и в часы

перед сном старается не читать и не писать. Они говорили о музыке, о

Перселле, о Генделе, о древней музыкальной культуре бенедиктинцев, поистине

неравнодушного к искусству ордена, большой интерес к истории которого

проявил Кнехт. Разговор оживился и затронул сотни вопросов, исторические

познания старика казались действительно необыкновенными, но он не отрицал,

что история Касталии, касталийской мысли и тамошнего ордена не очень

занимала и интересовала его, да и не скрывал своего критического отношения к

этой Касталии, чей "орден" считал подражанием христианским конгрегациям, и

подражанием, по сути, кощунственным, поскольку в фундаменте касталийского

ордена не было ни религии, ни бога, ни церкви. Почтительно выслушивая эту

критику, Кнехт все-таки заметил, что о религии, боге и церкви могут

существовать и существовали, кроме бенедиктинских и римско-католических,

другие представления, которым нельзя отказать ни в чистоте побуждений, ни в

глубоком влиянии на духовную жизнь.

-- Верно, -- сказал Иаков. -- Вы имеете в виду, среди прочего,

протестантов. Они не сумели сохранить религию и церковь, но они иногда

проявляли большую храбрость, и среди них встречались образцовые люди. Было

несколько лет в моей жизни, когда я изучал преимущественно разные попытки

примирения между враждебными христианскими вероисповеданиями и церквами,

особенно в конце семнадцатого -- начале восемнадцатого века, когда о

воссоединении враждующих братьев радели такие люди, как философ и математик

Лейбниц и затем этот чудаковатый граф Цинцендорф. Вообще восемнадцатый век,

хотя дух его кажется подчас поверхностным и дилетантским, с точки зрения

духовной истории поразительно интересен и двусмыслен, и как раз протестанты

того времени часто меня занимали. Я открыл там крупного филолога, учителя и

педагога, швабского пиетиста, кстати сказать, человека, чье нравственное

воздействие ясно прослеживается затем на протяжении полных двухсот лет... Но

мы тут затрагиваем другую область, вернемся к вопросу о законности и

исторической миссии настоящих орденов...

-- Ах, нет, -- воскликнул Иозеф Кнехт, -- пожалуйста, остановитесь на

этом учителе, о котором вы заговорили, кажется, я могу угадать, кто это.

-- Так угадайте.

-- Сперва я подумал о Франке (Франке, Август Герман (1663 -- 1727) --

теолог-пиетист XVII -- XVIII веков. -- Прим. перев.) из Галле, но ведь это

должен быть шваб, и тут не придумаешь никого, кроме Иоганна Альбрехта

Бенгеля.

Раздался смех, и лицо ученого просияло.

-- Вы поражаете меня, дорогой мой, -- воскликнул он с живостью, -- я

действительно имел в виду Бенгеля. Откуда вы знаете о нем? Или, может быть,

в вашей удивительной Провинции это нечто само собой разумеющееся -- знать

такие отдаленные и забытые события и имена? Уверяю вас, опроси вы всех отцов

нашего монастыря, и наставников, и наставляемых, да и еще двух последних

поколений в придачу, оказалось бы, что никто не знает этого имени.

-- Да и в Касталии оно тоже знакомо немногим, пожалуй, кроме меня и

двух моих друзей, его не знает никто. Я как-то занимался восемнадцатым веком

и сферой пиетизма, только для одной частной цели, и тогда я натолкнулся на

нескольких швабских богословов, которые вызвали у меня почтительное

восхищение, и в числе их особенно этот Бенгель, он показался мне тогда

идеалом учителя и наставника молодежи. Я был так увлечен этим человеком, что

однажды даже попросил переснять из какой-то старой книги и повесил над своим

письменным столом его портрет.

Патер все еще смеялся.

-- Мы встретились под каким-то необыкновенным знаком, -- сказал он. --

Странно ведь уже то, что и вы, и я натолкнулись в своих занятиях на этого

всеми забытого человека. Еще более, может быть, странно, что этому швабскому

протестанту удалось оказать воздействие на бенедиктинского патера и на

касталийского умельца Игры почти одновременно. Кстати сказать, ваша игра в

бисер представляется мне искусством, для которого нужна богатая фантазия, и

меня удивляет, что такой строго-рассудительный человек, как Бенгель, мог вас

привлечь.

Теперь и Кнехт весело засмеялся.

-- Ну, -- сказал он, -- если вы вспомните многолетнюю работу Бенгеля по

изучению "Откровения Иоанна" и его систему толкования пророчеств этой книги,

вы должны будете признать, что и полная противоположность трезвости тоже

была не совсем чужда нашему другу.

-- Верно, -- радостно согласился патер. -- А как вы объясняете такие

противоречия?

-- Если вы разрешите мне пошутить, то я скажу: чего Бенгелю не хватало

и чего он, не зная о том, страстно желал и искал, так это игры в бисер. Я

ведь причисляю его к тайным предтечам и родоначальникам нашей Игры.

Иаков, к которому снова вернулась серьезность, сказал:

-- Мне кажется, это немного смело -- притягивать для вашей родословной

именно Бенгеля. Как же вы это докажете?

-- Это была шутка, но шутка, за которую можно постоять. Еще в

молодости, до начала своей большой работы над Библией, Бенгель как-то

поделился с друзьями замыслом дать в энциклопедическом труде свод всех

знаний своего времени, симметрично и обозримо выстроив их вокруг какого-то

центра. А это и есть то самое, что делает игра в бисер.

-- Это энциклопедическая идея, с которой носился весь восемнадцатый

век! -- воскликнул патер.

-- Да, она, -- сказал Иозеф, -- но Бенгель стремился не просто

поставить рядом разные области знания и исследований, он стремился к их

взаимопроникновению, к органическому порядку, он искал общий знаменатель. А

это одна из основополагающих идей Игры. Скажу больше: обладай Бенгель

системой, подобной нашей Игре, он, вероятно, не убивал бы столько сил на

пересчет пророческих чисел и возвещение антихриста и Тысячелетнего царства.

Для разных дарований, которые он соединял в себе, Бенгелю никак не удавалось

найти желанное направление к общей цели, и, например, его математическое

дарование во взаимодействии с его филологическим остроумием породило ту

удивительную, полупедантскую-полуфантастическую "Систему времен", которая

занимала его столько лет.

-- Хорошо, что вы не историк, -- сказал Иаков, -- вы действительно

склонны фантазировать. Но я понимаю, что вы хотите сказать; педант я только

в своей специальности.

Вышел плодотворный разговор, они узнали друг друга, как-то сблизились.

Ученый усмотрел нечто большее, чем случайность, или по крайней мере

случайность особого рода, в том, что они оба -- он на своей бенедиктинской,

молодой человек -- на своей касталийской почве -- сделали одно и то же

открытие, обнаружили этого бедного монастырского учителя из Вюртемберга,

этого столь же мягкосердечного, сколь и твердокаменного, столь же

мечтательного, сколь и трезвого человека; что-то должно было связывать их

обоих, если на них оказал такое сильное действие один и тот же неказистый

магнит. И с того начавшегося сонатой Перселла вечера это связующее "что-то"

действительно существовало. Иаков наслаждался общением с таким вышколенным и

в то же время ничуть не закосневшим умом, это удовольствие доводилось ему не

так уж часто испытывать, а для Кнехта общество историка и начавшееся теперь

ученичество у него стали новой ступенью на том пути пробуждения, которым он

считал свою жизнь. Скажем кратко: благодаря патеру он познакомился с

историей, с закономерностями и противоречиями изучения и писания истории, а

в последующие годы научился, кроме того, смотреть на современность и на

собственную жизнь как на историческую действительность.

Разговоры их часто перерастали в настоящие диспуты, атаки и оправдания;

вначале, впрочем, задиристость проявлял больше отец Иаков. Чем больше он

узнавал ум своего молодого друга, тем досаднее было ему, что этот подававший

такие надежды молодой человек вырос без дисциплины религиозного воспитания,

в мнимой дисциплине интеллектуально-эстетической духовности. Все, что он

порицал в мышлении Кнехта, он приписывал этому "модному" касталийскому духу,

его далекости от действительности, его склонности к несерьезной абстракции.

А когда Кнехт поражал его неиспорченными, родственными его собственным

мыслям взглядами и мнениями, он торжествовал оттого, что здоровая натура его

молодого друга оказала такое сильное сопротивление касталийскому воспитанию.

Критику по адресу Касталии Иозеф принимал очень спокойно, а когда полагал,

что старик заходит в своей горячности слишком уж далеко, хладнокровно его

осаживал. Впрочем, среди уничижительных замечаний патера о Касталии

случались и такие, с которыми Иозеф вынужден бывал отчасти соглашаться, и в

одном пункте он за время пребывания в Мариафельсе основательно переучился.

Дело касалось отношения касталийской духовности к мировой истории, того, что

патер называл "полным отсутствием чувства истории".

-- Вы, математики и умельцы Игры, -- говаривал он, -- создали себе

какую-то дистиллированную мировую историю, состоящую только из духовной

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.