|
Дифференциальные определения
Теперь мы определимся с механизмом гносеологического образования всех трех видов вещей — реальных предметов, эйдосов и идеалов (идей).
О первом механизме, правда, мы не будем сильно распространяться, а сосредоточимся на критике возможности наличия «реальных предметов для нас». В онтологии нами рассмотрена онтологическая система сущего, и там мы определили, что собственно реальные предметы и вещи находятся в реальности, которая, к сожалению, непосредственным образом нам недоступна за счет нашего же собственного гносеологического устройства, но которая вместе с тем рождается третьим в отношении нас с сущим как познающего с познаваемым. Здесь мы обратим внимание на то, каковы причины основных ошибок и допущений, которые делает человек (мы имеем в виду материалиста в нашем понимании), полагая, что то, что он видит, и является тем, что есть.
Во-первых, мы воспринимаем вещь через призму нашего способа существования (время, пространство, модальность и интенсивность), вовсе не интересуясь, насколько тем самым мы исчерпали эту вещь своим восприятием. Во-вторых, это, конечно же, барьер, установленный порождаемой нами «плюс-тканью», — этот феномен, казалось бы, при полной его идеалистичности, в значительной степени принадлежит сфере материализма, ведь это прежде всего имена вещей. Создание «плюс-ткани» — это не что иное, как способ привнесения в предмет того, чего он изначально не имеет, короче говоря, этот механизм опять-таки удаляет нас от реальности. Но и это еще, что называется, полбеды. В-третьих, угрожающе выглядит феномен индивидуальной реальности, который безапелляционно и с очевидной отчетливостью накладывает свой отпечаток на реальный предмет, точнее, видоизменяет его. Но в большей степени это уже касается не столько реальных предметов, сколько их имен, ведь именно они способны к идеалистическому росту.
Понять все указанные сложности можно, конечно, и прагматически, но предоставим это право — право провожатого нашего понимания — принципу отношения. В аналитической философии поднятые нами вопросы и трудности рассматриваются с завидным упорством и, надо сказать, подчас весьма успешно. Но все-таки допущений и там хватает. К примеру, предполагается, что есть имена, которые столь сцеплены с предметом, что можно отставить всякие сомнения относительно их возможной диссоциации, и что при произнесении этого заветного имени у всех людей с поражающим единодушием возникнет одинаковое представление.
Для примера такого имени используют слово «лев». За всех, конечно, не скажешь, но ведь многое зависит от контекста. Так, весьма характерными ассоциациями на это слово являются не только вышеуказанный хищник, но и черта характера, один общеизвестный историко-литературный персонаж, знак гороскопа, какие-то моменты из личной жизни и, наконец, на волне различных ассоциаций может всплыть даже образ Ф.Г. Раневской, исполняющей роль тетушки-домработницы в кинофильме «Весна»: «Лев — это я...»
Психософия полагает, что специфическое проявление принципа отношения в гносеологических системах субсубъекта и трисубъекта делает невозможным восприятие ими просто информации, то есть «просто информации» для них просто не существует. (Когда говорят: «Это только в качестве информации» —всегда рассчитывают на какой-то определенный эмоциональный резонанс, недаром после этих слов с завидным постоянством рассказывают или какую-то чрезвычайную сплетню, или пикантность, а то и гадость.) Всякая новая информация непременно оказывается в отношении со всем содержанием нашей гносеологической системы, что, конечно, некоторым образом искажает ее или, можно сказать, преломляет, но так или иначе в конечном итоге все-таки лишает ее первозданности. Так что по большому счету материализм с его якобы «девственными» именами для реальных предметов так же иллюзорен, как и идеализм с его опосредованно эмоционально-окрашенными псевдоинформативными образами отсутствующих предметов.
Вообще говоря, материализм с идеализмом подчас поразительным образом сближаются. Закрыто-системность материализма, а он закрыто-системен по той причине, что рожден интеллектуально (законы, константы, системы координат, постулаты), не может существовать без идеалов (беспредметных идей). Так механика стояла на идеалах абсолютного времени и пространства, которые были в свое время опровергнуты А. Эйнштейном, что, как известно, поколебало все здание физики. Сам А. Эйнштейн ввел понятие пространства-времени, практически четвертое измерение, но ведь это тоже идея... Так что гносеологическая близость этих якобы врагов и вечных спорщиков очевидна, а противопоставление их друг другу иногда кажется просто смешным.
Но оставим это, поскольку нас в большей степени интересуют механизмы рождения голых идей (идеалов), их отношения с эйдосами, ну и, соответственно, их дифференциальная диагностика. Для конкретизации этого вопроса нам следует обратиться к механизму гносеологической диссоциации.
Иногда говорят: «А сейчас постарайтесь не думать». Всякий, кто пробовал последовать такому совету, знает, что это дело весьма непростое, а без предварительной медитативной тренировки подчас даже и невозможное. Но зато если мы все-таки добиваемся этого «ничегонедумания», то в придачу к самому «ничегонедуманию» мы получаем и какое-то очень своеобразное состояние, чем-то напоминающее просмотр киноленты с замедленной скоростью.
Это своеобразное ощущение, если нам позволительно относительно него подумать, разрастающегося настоящего, оно словно становится больше, шире, объемней.
Так мы переживаем непосредственное нераздельное отношение с тем, что имеет место быть. Но стоит нам только чуть-чуть задуматься, и моментально это ощущение улетучивается. И мы сами словно бы отдаляемся от реальности, позволяя себе существовать сразу в двух параллельных мирах — того, что мы, грубо говоря, видим, и того, о чем думаем, даже если мы думаем то, что видим. Это и есть точка диссоциации. Точка диссоциации — это тот момент, когда некая первичная имманентная неопределенность, нераздельность, целостность во всей ее красе, то есть без ограничений, не знающая различий, сходств и тождеств, подобно пустоте (поскольку она не различима) разрывается, образуя два видимых и совершенно самостоятельных относительно друг друга потока: один —это все то, что вне нас, нашего первичного познающего центра, второй — это наш собственный гносеологический штаб, порождающий мысли, суждения, оценки, прогнозы и проч.
Перед точкой диссоциации существовал какой-то совершенно иной, невидимый процесс, он в корне отличен от постдиссоционных. Он подобен невидимому нами в пузырьковой камере физиков-ядерщиков фотону, который распадается на позитрон и электрон, а те, в свою очередь, уже оставляют в ней след, так что если несведущий наблюдатель увидел бы это действо, то был бы немало удивлен, поскольку ему бы показалось, что и позитрон, и электрон родились из пустоты. Положение человека затруднено в еще большей степени: мы не только не видим процесса до его диссоциации, но и из двух процессов, родившихся из точки диссоциации, мы видим лишь один — наше мышление (в самом широком смысле слова, то есть включая его содержание, а значит, и наше видение мира материи). Другими словами, после того как нечто, имеющее место и незримое нами, разделилось в точке диссоциации на два новых процесса: наше мышление (первый) и то, что вне его (второй), т. к. оно (второй процесс) вне нашего мышления (первый процесс), мы теряем возможность видеть и познавать этот второй процесс.
Теперь покажем эту мысль на банальном примере. Вы назначили кому-то встречу — ждете, вы не думаете о том, как он (тот, кому вы назначили встречу) едет или идет на нее, вас это не занимает, вам известно только одно — он должен быть здесь во столько-то. Но проходит назначенное время, ожидаемый вами человек не появляется, и вы констатируете факт: «Опаздывает». Проходит еще какое-то время (у всякого свое в зависимости от его терпения), и вы вдруг начинаете строить предположения — «транспорт», «необязательность как черта характера», «что-то случилось, потому что он никогда не опаздывает» и т. д. Этот момент и есть точка диссоциации. До того был непонятный, невидимый процесс, в который было включено все, что происходило, без какой-либо дифференцировки, но вот что-то случилось, мысль оторвалась от реальности и пустилась в предположения, чем смелее и самоувереннее предположение, тем больше угол расхождения вас и реальности («Где ты шлялся, я все морги обзвонила!» — «Извини, засиделся в библиотеке»). Причем наше волнение (обида, досада и что-то там еще) — стопроцентное доказательство того, что мы действительно пребывали в иллюзорной реальности нашего, грубо говоря, воображения, будучи оторваны от мира реальных событий.
Это был мир идей, голых идей, не имеющих под собой никакого реального основания, они сами не имели никакого отношения к реальному положению вещей, познание реальности было нам недоступно, но сознание не допускает «белых пятен». Такие процессы протекают постоянно, но они просто не воспринимаются нами так серьезно, а поэтому и не замечаемы нами. Мы постоянно сильно или не очень, но разорваны, диссоциированы с реальностью.
С позиции новой методологии мы в таком случае всякий раз имеем дело со смещением точки обзора — этот феномен уже был нами рассмотрен в предыдущих публикациях, здесь же для пущей ясности мы уподобим его первичному познающему центру, то есть той первичной единице нас, которая самым непосредственным образом осуществляет процесс познания нами. Точка обзора определяет, таким образом, самого познающего, возможности его познания, она определяет то, каким образом он преломляет познаваемое в собственных гносеологических структурах и проч., и проч.
Если точка обзора находится в нас, то наше познание максимально достоверно, пусть хотя бы лишь для нас самих (ведь это мы сами познаем), поскольку невозможно себе даже представить более достоверного познания! Но кому как не психологам знать, насколько человеку свойственно смещать свою точку обзора и верить в то, что он знает, что другой человек чувствует, думает и т. п. А как человек любит давать советы! Советы — это то же самое смещение собственной точки обзора. Но что такое смещение точки обзора? Механизм, порождающий допущения, и только. Чтобы убедиться в этом, спросите себя: «Куда возможно сместить свою точку обзора?» — после чего станет понятно, что, сместившись, она становится ничем, так что сместить ее можно лишь в никуда. Вот вам и идеалы. Одними из самых сложных в психотерапевтическом смысле являются пациенты с ипохондрическими чертами —иногда создается впечатление, что их точка обзора утеряна безвозвратно. Смещена же она у таких пациентов, как правило, в гипотетическую болезнь. Ситуация поэтому здесь вдвойне сложная, поскольку мало того, что само смещение точки обзора начинает с умопомрачительной интенсивностью производить на свет идеалы («неблагоприятные прогнозы», «неэффективность лечения», «неквалифицированность врачей»), но и смещена она не куда-нибудь, а тоже в идеал (ведь «болезнь», которую выдумывает себе ипохондрик, тот же самый идеал)!
Ну и теперь следует сказать о главном.
Эйдос — это тонкое динамичное отношение процессов реальности, с одной стороны, и нашей познавательной способности, нашего познающего центра — с другой. Эйдос — живое отношение этих процессов: реальность постоянно убегает, словно отталкиваясь от нас, а мы словно постоянно нагоняем ее, но не успеваем дотронуться до беглянки, соединиться с ней, и она вновь оказывается уже на значительном удалении от нас. Если это отдаление оказывается критическим и возможность догнать ее с катастрофической скоростью уменьшается, то наше мышление в мгновение ока создает муляж этой реальности — идеал, пустую идею, «свято место пусто не бывает». Неосознанно мы очень боимся, что реальность покинет нас, мы не можем без нее, а разницы в том, истинна ли она (эта реальность) или иллюзорна, для сознания, как это ни парадоксально, нет! Идеал, таким образом, описывается некой экспоненциальной кривой, точнее, постдиссоционные процессы круто расходятся в разные стороны по соответствующим экспоненциальным кривым, не оставляя ни малейшего шанса на последующее воссоединение.
Когда мы говорим об эйдосе и реальности (о том, что есть), правомерно использовать понятие «тождества». Но тут необходимо правильное понимание: тождество есть только тогда, когда есть хотя бы малое отличие между вещами, которые мы признаем тождественными. И такова сущность эйдоса, поскольку мы сами отличаем его от вещи, которую он отражает. Но его отличие от идеала (свободной идеи) как раз в том, что он постоянно стремится к своему основанию, отрывается от него и вновь стремится, в этом его живость и естественность его бытия.
Возвращаясь к онтологии, следует, по всей видимости, внести в нее некоторые коррективы «технического характера». Бытие — есть нечто, что находится на значительном структурном отдалении от нас, может быть, даже бытие — есть третье в отношении сущего и реальности, образованной как третье в отношении нас и сущего. И если сущее — есть сама по себе возможность, основа основ, то бытие — это как раз и есть мир эйдосов, там, где сущность начинает звучать для человека, скрываясь все-таки за тем, что мы считаем реальностью.
Эйдосы — это все то, что живет в нашем первичном познающем центре относительно того, что находится вне этого центра, но с обязательным условием: это внешнее должно иметь под собой реальное или непосредственное основание. Идеал же (холодная, свободная, пустая идея) — это тот пост-эйдос, который был некогда исторгнут из познающего центра вовне по причине утраты им своего основания. Таким образом, корни его все равно оказываются утоплены именно в самом нашем существе, но живет идеал вне нашего познающего центра — и тем самым привлекает его к себе, подобно сказочному, загадочному образу, заставляет пытливый человеческий ум найти разгадку себя и тем самым жестоко обманывает его, поскольку разгадки-то нет и не может быть, ведь за пышным фасадом идеала не скрывается ничего!
Именно поэтому мы и говорим — «холодная» идея, она не дает и не может дать никакого истинного психологического опыта, опыта, порожденного отношениями. Так рождается и основная для человека холодная идея Бога. Она некогда имела в каждом верующем самое непосредственное, истинное эйдетическое основание — самоощущение себя познающим центром. Когда же это самоощущение перестало быть живым и заменилось формальной самоидентификацией, этот эйдос был исторгнут из нашего познающего центра вовне. Здесь становится понятной и вся глубина завета «будьте как дети» и фундаментальное значение выражения «бытие в Боге». Можно даже метафорически сказать (если вы пообещаете правильно понять эти слова): идея Бога—это рай, а мы — Адамы и Евы, исторгнутые из него, лишенные ощущения собственного чистого самосознания; хотя правильнее было бы сказать наоборот, но это получится нелепо.
Почему этот раздел важен для данной работы? Вся наша социальная жизнь сшита, построена на идеалах. Неслучайно и этика, и эстетика позабыли о человеке — он им не нужен, идеальные формы преспокойно могут существовать где угодно, как угодно и при ком угодно. То, что мы возвышенно называем «моралью», по сути своей антигуманно, поскольку в отношении конкретного человека «общество», которому принадлежит «мораль», есть абстрактная структура.
Идеализм — это нынешняя общественная, социальная жизнь, в этом правда. Но неужто нам не важнее истинная жизнь? Если же главной ценностью мы определим то истинно живущее, что подлинно есть, мы принуждены будем отказаться от идеализма и обратиться к эйдесизму. Но поворот этот слишком сложен для современного человека, и его не сделаешь простым волевым усилием, надо знать, «как» это сделать.
Миф о Платоне
Мы не можем не коснуться в этом контексте печальной судьбы учения Платона об идее. Не время и не место углубляться в непростые рассуждения относительно следующего нашего заявления, но несколько слов мы все-таки скажем. Само заявление заключается в следующем: Платон и идеализм (как идеализм, то есть по крайней мере XVII-XX века) — вещи, друг другу чуждые.
Чего только многострадальной философии Платона не приписывают — и объективный, и субъективный идеализм, и что-то там еще из современной диалектики! Но прежде всего надо четко уяснить себе, что Платон — это фактически один из последних философов, чью философию нам никогда не понять при всех даже самых фантастических усилиях нашего изощренного разума. Платон — дитя мифа. Миф — это поразительная, непостижимая изначальная целостность, даже не тождественность или отождествленность, а именно — целостность.
Что уж по этому поводу говорить, если, наверное, лучший современный знаток и вкуситель Платона, А.Ф. Лосев, на ремарку Платона о том, что сначала мы познаем общее, а уже после него единичное, заявляет, что это невозможно и диалектика, мол, предполагает, что и то и другое происходит одновременно и приоритета здесь быть не может. А как же сама, пусть даже современная, концепция мифа? Впрочем, вдвойне странно слышать это от человека, чуть прежде заявившего: «Платон — представитель своего века и сын своего народа; было бы антиисторической глупостью отрывать его от верований своего народа и от духовной жизни своего века»*134. Миф — это имманентная целостность, это суть одна общность. То же, что мы познаем сейчас и что умудрялся познавать античный человек как единичное или частное, для Платона (человека мифа) — лишь недоразумение, загадка, ошибка природы, если хотите.
* Комментарии А.Ф. Лосева к диалогу «Федон».
Этим недоумением насыщены диалоги Платона («Апология Сократа», «Критон»), когда только начинает зарождаться его учение об эйдосе и идее. Это недоразумение заставило Платона додумывать все прочие феномены (эйдос, идею и проч.), как попытка вернуть единичности, которую узрел античный человек, изначальную целостность, которую он ощущает всем своим существом, ощущает ее как высшую ценность, будучи человеком мифа прежде всего! Здесь Платон продолжает размышления Сократа, и они сводятся не к той мысли, что «я знаю, что ничего не знаю», как это почему-то принято сейчас считать, а к совершенно противоположной — «я ближе всех к мудрости тем, что знаю, что ничего не знаю».
Знать что-то — значит обладать частным знанием, но это не может быть даже названо мудростью, полагают оба философа. Целостность незнания, таким образом, несравненно выше, и именно поэтому незнание — это значительно большее знание, чем обладание пусть даже несметным множеством частных знаний по разным вопросам. Можем ли мы, дети индустрии, мещанства и меркантильности нашего времени, современного научного знания и проч., и проч., понять эту идею сейчас так же, как ее понимали они?
Этим сложности понимания античных текстов вовсе не исчерпываются, о чем свидетельствует и высказывание М. Монтеня: «Может ли кто рассчитывать, что и через полсотни лет его [язык] будут употреблять в том же виде, в каком употребляют сейчас? Он безостановочно течет через наши руки и уже при моей жизни стал наполовину другим. Мы говорим, что ныне он достиг совершенства. Но ведь каждый век говорил о своем языке то же самое»135. Знак и контекст не несут такой семантики, как автор, с одной стороны, и читатель — с другой. То, что мы понимаем знаки древнегреческого, вовсе не означает, что мы понимаем их так, как это делал древний грек. Соответственно, наше понимание должно нас только в еще большей степени настораживать, поскольку мы имеем уникальную возможность обмануться. Но оставим это.
Вне всякого сомнения, только теория принципа, исходящая не из каких-то содержательных представлений и установок, но ставящая во главу угла несодержательную целостность, а также непосредственно рожденная ею гносеология позволят нам более-менее приблизиться к учению Платона, не сбиваясь на диалектические предрассудки. И более того, продолжить это учение на основе того, чем не обладал Платон, а именно — совершенно нового мировоззрения современного человека и возможности сопоставления его с античным мировоззрением, путь даже лишь по одному пункту: современный человек не способен вкусить целостность мира.
Что мы имеем в виду, когда говорим, что теория принципа приближает нас к Платону? Фундаментальный для нее принцип целостности — суть мифологическое сознание, отталкиваясь от него, точнее, эксплуатируя его, только и можно понять Платона. Его учение об идее было призвано вернуть миру и мироощущению человека утрачиваемую им постепенно целостность (вовсе же она утрачена уже современным человеком, который спекулирует не только Богом, как в средние века, но уже и самой спекуляцией относительно Бога); его миф об Андрогине получает в этой связи самую что ни на есть полную и глубокую трактовку.
Психософия решила ребус платоновской идеи через принцип центра, который суть ничто, а в гносеологии именуется сутью вещи (сущностью). Центр заключает в себе все через потенцию создать любые отношения, не будучи притом ничем. (Чем не идеальная мифологическая целостность?) Согласно Платону, «все» (в частном и общем) имеет идею себя. Чем не сущность (в психософической трактовке)? Можно ли сказать: «все» имеет свою сущность (центр)? Так ведь именно и поступает психософия, конечно, если «оно» действительно есть (ремарка в сторону идеальных вещей, но оставим здесь эти уточнения). Предполагает ли сущность «этого» непосредственным образом, что мы видим «нечто» именно таким образом, как мы его видим? Нет, и не может предполагать, поскольку это мы «это» видим, следовательно, мы и определяем отличность того, что мы видим, от «него» самого в «его» сущности.
То, что мы видим, — это третье, рожденное в отношении нас и познаваемого, это и есть эйдос. При этом вещь невозможно отделить от ее сущности, от принципа центра. Центр вещи также не может существовать без нее, ведь на деле он — самое настоящее ничто. Таким образом, ни о какой первичности или вторичности вещи и идеи вещи у Платона говорить просто не приходится! Платон и не понял бы, вероятно, этого вопроса, если бы у нас была возможность его задать. Этот вопрос был бы подобен для него вопросу, заданному на непонятном ему языке.
У Платона нет идей, оторванных от реальности (впрочем, заметим здесь, что и божественное у Платона так же реально, как и видимый им мир), по крайней мере до тех пор, пока чисто человеческое желание (трисубъекта) логически объяснить что-то в своем диалоге не заставит его прибегать не к естественному, а к формальному символизму, как он поступил с понятием «неба». Он апеллирует к абстракции, ведь «небо» —это не полки с идеальными вещами, это облака, голубая высь и тому подобное. Конечно, можно возразить, что мифологическое мировоззрение Платона понимает «небо» мифологическим же образом, но коли так, то это понимание идет через понятие «общего», а не «единичного»; в тот же момент, когда он начинает говорить о круговороте идей, создает учение о «падении их на землю» и воплощении их в чисто земных телах со всеми конкретно -материальными свойствами, — от общего ничего не остается! Короче говоря, само «небо» становится способом объяснения, пояснения, а в руках недобросовестного исследователя — и способом интеллектуальной спекуляции.
Конечно, мы можем говорить сейчас лишь на уровне свободных гипотез, но когда Платон предлагает нам представить идеи, существующие на небе, это или совершенно недоступная нам метафора, или же Платон делает это из дидактических целей, третье вряд ли возможно. Приведем аналогичный эпизод из его дидактического примера с устройством человеческой души: «В начале этой речи мы каждую душу разделили на три вида: две части ее мы уподобили коням по виду, третью — возничему. Пусть и сейчас это будет так»136. Последние слова в этой цитате с полной очевидностью показывают, что речь не идет о неком а-ля монадном устройстве души, это лишь попытка через символы передать суть излагаемого.
Таким образом, никакого идеализма здесь нет, это совершенно точно. Скорее всего, он делает и то и другое, то есть и объясняет, и мифологизирует. Но не стоит тут проявлять к Платону излишнюю строгость, поскольку его желание объяснить всем нам должно быть понятно, тем более что мы весьма благодарны ему за это, а то, что само по себе объяснение закрыто-системно, а следовательно, не обходится без голых идей; в том вина и не Платона, и не наша, а самого объяснения.
Объяснение — это всегда разделение и соединение, как еще любят гордо говорить, «анализ и синтез». Но надо четко и ясно себе представлять, что, разделяя (анализируя), мы одним махом разрушаем кроме прочих и неугодные, непонятные нам связи, связи, которыми мы не способны манипулировать. Синтезируя же, мы восстанавливаем лишь те связи, которые были понятны и доступны нам, то есть только те, которые мы из своих интеллектуально-корыстных соображений желаем восстановить. В результате анализа и синтеза мы всегда имеем закрытую систему, которая замечательно работает на словах (идеалах) и постоянно дает сбои на практике, поскольку системность — не означает целостность, а вот целостность-то мы и нарушили самым безответственным образом! В этом смысле Платон нивелирует подобные идеалологические недостатки, мифологизируя само объяснение.
Но это еще не все. Мы не зря ограничили эпоху идеализма XVI-XX веками. Вообще говоря, ее можно было бы расширить до Плотина, но это незачем делать, поскольку только усложнит понимание, тем более что с Плотина начинается эпоха философской летаргии, а трактовать сны не в наших правилах. Идеализм у философов конца средневековья (Юма, Лейбница, Декарта и проч.) стал фехтовальным полем, где в роли фехтовальщика выступает интеллект, а мишени иллюзорны, как, впрочем, и всегда, если мы имеем дело с интеллектом. У Платона же познает не интеллект, а (попытаемся более-менее понятно выразиться) — душа. Вместе с тем у философов, трактующих Платона, просматривается не только ново-едино-божественное понимание божественного по Платону, но еще и христианское понимание Бога, что уже вовсе никуда не годится.
Когда Платон говорит о Боге и божественном, наше понимание отказывает нам полностью и даже психософия в определенной мере пасует, то ли из лени, то ли из-за непонимания вопроса — так или иначе, но не желает нам помогать. Если же все-таки есть наивный исследователь, желающий докопаться до понимания (?!) божественного «по Платону», ему придется интегрировать в своем мировоззрении следующие из доступных нам сегодня вещей: Бога «по Спинозе» (Природу) и кое-что из Лейбница, Бога в восточной философии, религии и духовной практике, идею божественного по С. Кьеркегору («Страх и трепет»), а также М. Хайдеггеру (через его метафизику), причем и это еще далеко не все. И вся это гремучая смесь должна быть воссоздана самосознанием в ее изначальной общности (по Платону) или через принцип целостности (по теории принципа). Провести такую операцию не удастся, и стоит оставить всякие попытки. Рано или поздно всякий пытливый ум и чуткая душа найдет этот эйдос, но вовсе не тем абсурдным синтезом, как мы предложили, и, конечно же, не интеллектуальным мудрствованием, что должно быть очевидно полностью.
Итак, миф об идеях Платона как о начале идеализма следует отбросить. Идеи Платона — это центры вещей, невозможные без них, впрочем, верно и обратное. Сам же Платон проповедует «эйдос», понимая под ним всю гамму отношений, которые порождает идея (центр) вещи. А идеализм... идеализм чужд и был бы непонятен Платону.
Заключение
«Болезнь времени излечивается изменением в образе жизни людей, и болезнь философских проблем могла бы исцеляться только изменением образа мышления и жизни, а не лекарством, изобретенным кем-то одним».
Людвиг Витгенштейн
Эта книга началась с обсуждения феномена мировоззрения эпохи. Эпохи сменяют одна другую, и это не просто некая историческая номенклатура, это фактическое изменение человека — того, как он мыслит, как ощущает себя в окружающем мире, как он определяет себе себя, осознает свои цели, задачи и смыслы. Мировоззрение эпохи — это, грубо говоря, тот способ осмысления действительности, которым мы обладаем на данный момент. Мы, конечно, не замечая этого, проецируем наше представление о настоящем на прошлое и на будущее. Для нас человек мифа мало чем отличается от какого-нибудь католика, исламиста или даже атеиста, но это совершенно другой мир, другое мировоззрение и другое миропонимание, мироощущение, в конце концов. Об одном и том же событии представитель власти и оппозиционер, строитель и архитектор, математик и искусствовед говорят совершенно по-разному, словно речь идет о разных событиях. Дело в том, что они проецируют свое специфическое, часто узкоспециальное знание, свой способ думать о вещах на то, что они наблюдают. Они привносят самих себя в предмет. То же самое делаем и все мы, когда рассуждаем об эллинах, древних египтянах, человеке средневековья и будущем человечества.
В мировоззрении эпохи современности есть несколько основных содержательных осей — религия, культура, наука и проч. Причем последняя из перечисленных — одна из самых мощных и значимых в настоящее время, а вот самая слабая — это «гуманизм». Под гуманизмом мы понимаем здесь то пока лишь нарождающееся движение, цель которого — сохранение жизни как таковой, сохранение ее первозданности, естественности и красоты. Гуманизм многолик — это экологические и пацифистские движения, это общества охраны пушного зверя, выступающие против использования его шкур в производстве одежды, это набирающее силы вегетарианство, это организации защиты детства, попечительства над инвалидами и душевно больными и так далее и тому подобное. Несложно заметить, что роднит их одно — стремление сохранить жизнь.
Постепенно эта тенденция проникла в и психологию, а возможно, и выросла из нее, превратившись в ней самой в мощную силу с одноименным названием — «гуманистическое направление в психотерапии». Феномен, который связан в нашем сознании с именами К. Юнга, Я. Морено, А. Маслоу, К. Роджерса, Ф. Пёрлза, Р. Ассаджиоли и других. В чем его особенность? За человеком признано право жить, жить так, как он считает это нужным, жить свободно и независимо, повинуясь тем глубоким внутренним тенденциям, которые живут в нем. Сущность человека — позитивна, человек изначально хорош, а его недостатки, проявления агрессии или слабости — это, считает гуманизм, вещи вторичные, наносные, не отражающие подлинной природы человека.
Но сама эта тема становится актуальной, если человек стремится реализовать все те положительные потенции и задатки, которые есть в нем, если он страстно желает инвестировать себя, свои чувства и мысли в жизнь. В противном случае рассуждать о том, каков человек «на самом деле», уже не имеет ровным счетом никакого смысла. И наука, учитывая ее роль и значение в современном мировоззренческом пространстве, должна была бы оказать в этом помощь и поддержку гуманизму. Но, к сожалению, этого не происходит. Наука обеспечивает материальное, но не внутреннее, не психологическое качество жизни людей. Сами люди, которые вроде бы являются и заказчиками, и производителями интеллектуальных, психологических и духовных ценностей, игнорируют себя и свой внутренний мир. Возможно, этот парадокс объясним с точки зрения психологии масс, с точки зрения социальной психологии и психологии экономических процессов, но с позиций здравого смысла ему нет и не может быть никаких объяснений. Ситуация, формирующаяся под давлением этих процессов, страшная и удручающая.
Человечество нуждается в способе реконструкции научного здания, этой огромной информационной махины, оно нуждается в том, чтобы научное знание не формально, но сущностно обратилось в сторону человека. А для этого человек должен быть не номинально, а фактически поставлен в центр этого здания. Именно эту задачу и ставит перед собой психософия — наука, где психологический опыт подвергается системному философскому рассмотрению, что позволяет, реализуя подходы новой методологии, решать задачи познания бытия и психологической помощи человеку.
Еще С.Л. Франк затеял замечательную свою науку о «душевной жизни», назвав это учение «философской психологией», —вне всякого сомнения, ход его мысли совершенно верен, поскольку изучается то, что есть (он назвал это «природой души»), а не то, что подсказывает формальная логика, — выхолощенные от «непознаваемой» «души» «познаваемые» «душевные явления». И метод исследования также достаточно удачен, так как естественен, а не надуман: «самонаблюдение в подлинном смысле, как живое знание»137. Но есть одно «но»: не выделив «душу» в качестве предмета познания, он дает ей определение (не лучшее, но не в этом дело) — этим он разделил мир и, что самое главное, знание — на знание «о душе» и на знание «не о душе», на чем методологически честное исследование следовало бы завершить.
Но что мы можем знать, кроме психических фактов или фактов, данных нам через психические факты? Ничего не можем знать, но этим мы ведь не отрицаем существование «внешнего» — с одной стороны, и не гиперболизируем значения психического — с другой. Точно так же как и то, что мы считаем, будто ходим ногами, вовсе не ущемляет «достоинства» нервной системы, ответственной за этот процесс. Просто отвечая на поставленный вопрос честно, мы получаем возможность правильно понять то, что находится вне нас, и то, что есть мы. А мы — то есть та самая пресловутая «душевная сфера», — таким образом, это все, с чем мы входим во взаимодействие. Но разве это не так? Разумеется, «душой» все это не является, и даже «душевным явлением» это назвать нельзя — это опыт, но не естественный, как опять же принято полагать, а психический. А это вместе с тем и в свою очередь избавляет нас от достаточно сомнительного метода исследования — «самопознания».
Итак, предмет психософии — это психологический опыт, которым является все, что взято нами непосредственно. Психософия предлагает простой, емкий, а главное — естественный путь построения научного знания, основа которого заключается в использовании лишь первозданного психологического опыта, что не успел еще видоизмениться в когнитивных системах уже наличествующего в сознании опыта и знаний. «Психологический опыт такой, какой он есть» —вот что лежит в основе психософии, поскольку все, чем мы обладаем, — это наш психологический опыт хотя бы потому, что о чем бы мы ни говорили, что бы ни изучали, что бы ни представляли — это будет развернуто в координатах времени, пространства, модальности и интенсивности, что обеспечено мозгом и чуждо всей неживой и большей части живой природы.
Психологический опыт неограничен, а поэтому не он ограничивает и систему науки. Он процессуален, поскольку существует только в момент непосредственного взаимодействия поставщика информации и воспринимающего, что, как уже отмечалось, крайне важно, поскольку не допускает ни языковых, ни интеллектуальных спекуляций.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|