Сделай Сам Свою Работу на 5

Способность языков успешно развиваться друг из друга





34. Невозможно без удивления думать о том, сколь длинный ряд языков одинаково удачного строения и одинаково стимулирую­щего воздействия на дух' был произведен тем праязыком, который мы должны поставить во главе санскритской семьи, если мы вообще предполагаем для каждой языковой семьи существование исходного, или материнского, праязыка. Начиная перечисление со связей, непосредственно бросающихся в глаза, мы должны сказать, что зенд и санскрит обнаруживают между собой тесное родство, хотя также и любопытное различие; тот и другой проникнуты в своем слово- и формообразовании животворным началом продуктивности и законо­мерности. Далее, из той же праосновы произошли оба языка нашей классической культуры, а также вся германская языковая ветвь, хо­тя она и запоздала в своем культурном развитии. Наконец, когда латинский язык утратил свою чистоту, распавшись и исказившись, на его почве с новой жизненной силой расцвели романские языки, которым бесконечно многим обязано наше сегодняшнее европейское образование. Таким образом, наш древний праязык хранил в себе жизненное начало, отправляясь от которого нить духовного разви-




тия человеческого рода смогла протянуться через три тысячелетия, причем внутренняя сила этого начала оказалась способна порождать новые языковые образования даже из развалин и обломков.

Люди, изучавшие историю народов, не раз задавались вопросом, -что стало бы с ходом мировых событий, если бы Карфаген одержал -победу над Римом и покорил Западную Европу. С равным основанием можно спросить: в каком состоянии находилась бы наша современная культура, если бы арабы, продолжая оставаться единственными об­ладателями научного знания, какими они были в течение определен­ного времени, распространились по всему Западу? В обоих случаях, как мне кажется, исход для Европы был бы менее благоприятным. Не внешним, более или менее случайным, обстоятельствам, а той же причине, которая обеспечила Риму мировое господство,— нацио­нальному духу римлян и их характеру — обязаны мы могучим влия­нием, которое оказала их всемирная держава на наши гражданские установления, законы, язык и культуру. Благодаря сбережению той же духовной направленности и благодаря внутреннему родству на­родов, принадлежащих к одной семье, мы смогли по-настоящему вос­принять греческий дух и греческий язык, тогда как арабы по боль­шей части ценили лишь плоды греческих наук. Пусть даже на основе той же античности, они не сумели бы возвести то здание науки и ис­кусства, которым мы по праву гордимся.



Если все действительно так, то спрашивается, следует ли искать причину преимущества народов санскритской семьи в их интеллек­туальном укладе, в их языке или в большей благоприятности их ис­торических судеб? Бросается в глаза, что ни одну из этих причин нельзя считать единственной. Язык и интеллектуальный уклад ввиду их постоянного взаимодействия нельзя отделить друг от друга, а исторические судьбы едва ли могут действовать вполне независимо от внутреннего существа народов и индивидов, хотя связь между тем и другим далеко не во всем ясна. Тем не менее вышеназванное преимущество должно проявляться в каких-то чертах языка, и мы поэтому должны здесь еще раз, отталкиваясь от примера санскрит­ской семьи языков, разобрать вопрос: благодаря чему один язык об­ладает по сравнению с другим более могучим и более многообразным в своих порождениях жизненным началом? Причину явно приходит­ся искать в двух вещах: во-первых, в том обстоятельстве, что речь тут идет не об отдельном языке, но о целой семье языков, а во-вто­рых — опять-таки в индивидуальном качестве самого языкового строя. Остановлюсь сперва на втором, поскольку к специфическим отношениям между языками, образующими одно семейство, у меня будет повод возвратиться лишь позднее.



Само собой ясно, что язык, строение которого всего больше гар­монирует с духовным началом, всего энергичнее стимулируя его де­ятельность, будет иметь и наиболее устойчивую способность порож­дать те новообразования, которые вызываются к жизни течением времени и историческими судьбами народов. Но такой ответ на поста­вленный вопрос, отсылая ко всей языковой форме в целом, слишком всеобщ и, строго говоря, есть просто повторение того же вопроса дру-


гими словами. Мы нуждаемся здесь в ответе, который вводил бы нас в конкретные факты языковой реальности; и такой ответ, как мне думается, возможен. Язык, будь то отдельное слово или связная речь, есть акт духа, его подлинно творческое действие, и акт этот в каж­дом языке индивидуален, всесторонне обусловлен и определен в своем характере: понятие и звук, будучи связаны друг с другом не­повторимо конкретным образом соответственно истинной природе каждого, выступают в качестве слова и речи, и тем самым между внешним миром и духом создается нечто, отличное от них обоих. От мощи и законосообразности этого акта зависит совершенство языка и все преимущества последнего, каковы бы они ни были, и от них же зависят жизненность и долговечность порождающего начала в язы­ке. Впрочем, о законосообразности этого акта нет даже необходимос­ти упоминать, потому что все уже содержится в понятии мощи. Пол­нота силы не может ошибиться в выборе пути развития. Всякий не­верный путь наталкивается на преграду, которая мешает движению к совершенству. Поэтому если санскритские языки в течение по край­ней мере трех тысячелетий обнаруживали свидетельства неиссякае­мой порождающей силы, то это лишь следствие мощи языкотворче­ского акта у народов, которым они принадлежали.

Выше (§ 22) мы подробно говорили о сочетании внутренней мыс­лительной формы со звуком, видя в таком сочетании синтез, который, как это доступно лишь для подлинно творческого акта духа, произ­водит из двух связуемых элементов третий, где оба первые перестают существовать как отдельные сущности. О мощи этого синтеза и идет здесь речь. В языкотворчестве превзойдет другие нации та семья на­родов, которая совершает этот синтез с наибольшей жизненностью и с неослабевающей силой. У всех наций с несовершенными языками этот синтез от природы неполноценен или скован и подорван теми или иными привходящими обстоятельствами. Впрочем, и эти поло­жения тоже пока еще слишком обобщенно говорят о вещах, которые можно конкретно и на фактах проследить в самих языках.

Акт самостоятельного полагания в языках

(Act des selbstthatigen Setzens)

Действительно, в грамматическом строе языков есть точки, в ко­торых вышеназванный синтез и порождающая его сила выступают как бы обнаженней и непосредственней и с которыми все остальное в языковом организме по необходимости находится в самой тесной связи. Поскольку синтез, о котором у нас идет речь, есть не качество и даже, собственно, не действие, но поистине ежемгновенно протека­ющая деятельность, постольку для него не может быть никакого обозначения в самих словах и уже одна попытка отыскивать такое обозначение свидетельствовала бы об ущербности синтетического ак­та ввиду непонимания его природы. Реальное присутствие синтеза должно обнаруживаться в языке как бы нематериальным образом;


мы должны понять, что акт синтеза, словно молния, прежде, чем мы это заметим, уже успевает озарить язык и, подобно жару из каких-то неведомых областей, сплавляет друг с другом подлежащие соедине­нию элементы. Сказанное слишком важно, чтобы можно было обой­тись здесь без иллюстрирующего примера. Когда в том или ином язы­ке корень маркируется с помощью суффикса как субстантив, данный суффикс становится материальным знаком отнесенности данного по­нятия к категории субстанции. Но синтетический акт, действием ко­торого категоризация происходит в уме непосредственно при произ­несении слова, не обозначается в последнем никаким отдельным зна­ком, хотя о реальности этого акта говорит как взаимозависимость суффикса и корня, так и единство, в которое они слились, то есть здесь происходит своеобразное обозначение — не прямое, но происте­кающее из того же духовного устремления.

Подобно тому как я это сделал в данном конкретном случае, такой акт можно называть, вообще говоря, актом самостоятельного пола-гания через соединение (синтез). В языке он встречается на каждом шагу. Всего ярче и очевиднее он проявляется при построении пред­ложения, затем при образовании производных слов с помощью флек­сии или аффиксов и, наконец, при любом сочетании понятия со зву­ком. В каждом случае путем сочетания создается, то есть реально полагается (актом мысли) как самостоятельно существующее, нечто новое. Дух творит, но в том же творящем акте противопоставляет сотворенное самому себе, позволяя ему воздействовать на себя уже в качестве объекта. Так, отразившись в человеке, мир становится язы­ком, который, встав между обоими, связывает мир с человеком и по­зволяет человеку плодотворно воздействовать на мир. После этого ясно, почему от мощи синтетического акта зависит жизненное на­чало, одушевляющее язык во все эпохи его развития.

Если теперь, имея в виду историческую и практическую оценку соответствия языков своему назначению, что и составляет неизмен­ную цель данного исследования, мы разберем, что именно в языковом строе позволяет судить о мощи синтетического акта, то обнаружатся прежде всего три момента, где этот последний дает о себе знать и где недостаток его изначальной силы проявляется в виде попыток заме­нить его чем-то другим. В самом деле, тут имеет место то же самое, че­го мы уже не раз касались в предыдущем: дух всегда предъявляет верные требования к языку (так, и в китайском требуется, чтобы части речи как-то отличались друг от друга), но эти требования не всегда достаточно настойчивы и энергичны, чтобы найти для себя вы­ражение также и в звуке. Тогда во внешнем грамматическом строе появляются пробелы, которые необходимо восполнять в уме, либо возникают замены при помощи неадекватных аналогов. И наша задача соответственно сводится к тому, чтобы обнаружить в языко­вом строе не просто мысленное (идеальное) действие синтетического акта, но такое, при котором реально намечается переход последнего в звуковое образование. Три вышеупомянутых момента — глагол, союз и относительное местоимение. Мы должны еще ненадолго остановиться на каждом из них.


Акт самостоятельного полагания в языках.

Глагол

Глагол — мы разберем его прежде всего — резко отличается от имени и других частей речи, которые могут встречаться в простом предложении. Глагол отличается от других частей речи тем, что ему одному придан акт синтетического полагания в качестве грам­матической функции. Сам он, так же как и склоняемое имя, возник путем слияния своих элементов с корнем в результате этого акта; однако глагол получил свою форму с тем, чтобы мочь и быть долж­ным самостоятельно вновь воспроизводить этот акт по отношению к предложению. Таким образом, между глаголом и остальными сло­вами простого предложения существует различие, запрещающее их отнесение к одному разряду. Все остальные слова предложения подобны мертвому материалу, ждущему своего соединения, и лишь глагол является связующим звеном, содержащим в себе и распрост­раняющим жизнь. В одном и том же синтетическом акте он посредст­вом полагания бытия скрепляет воедино предикат с субъектом, при этом так, что бытие с каким-либо энергичным предикатом, переходя­щее в действие, прилагается к самому субъекту. Таким образом, то, что лишь мыслится как соединимое, становится действительным состоянием или событием. Существует уже не просто мысль об уда­ряющей молнии, но ударяет сама молния; существует не просто представление о духе и о вечном как о соединимых понятиях, но дух является вечным. Мысль, образно выражаясь, посредством гла­гола покидает свою внутреннюю обитель и переходит в действитель­ность.

Если в этом заключается дифференцирующая природа и специ­фическая функция глагола, то грамматическое оформление послед-него в каждом отдельном языке должно свидетельствовать о том, выражается ли и каким образом обозначается именно эта характер­ная функция. Обычно для того, чтобы дать представление о состоя­нии и своеобразии языков, указывают, сколько времен, наклонений и спряжений имеет в них глагол, перечисляют различные виды гла­голов и т. д. Все названные моменты, бесспорно, важны. Однако они ничего не сообщают об истинной сущности глагола, о том, что это нерв самого языка. Речь идет о том, выражается ли и как выра­жается в глаголе данного языка его синтетическая сила, функция, в силу которой он, собственно, и является глаголом, а именно этот момент нередко вообще не затрагивается. Таким способом нельзя проникнуть достаточно глубоко во внутренние тенденции формиро­вания языка, можно лишь оставаться на уровне поверхностных осо­бенностей устройства языка, не думая о том, что последние получа­ют смысл только потому, что одновременно связаны с упомянутыми глубинными направлениями.

В санскрите обозначение воссоединительной способности глаго­ла основывается только на грамматической трактовке данной части речи. Находясь в полном соответствии с природой глагола, это обо-


Значение, безусловно, является всеобъемлющим. Поскольку глагол в том аспекте, о котором сейчас идет речь, по своей сути отличается от всех прочих частей речи в простом предложении, постольку 6 санскрите он не имеет абсолютно ничего общего с именем; напротив, глагол и имя совершенно четко отграничены друг от друга. В неко­торых случаях, правда, от оформленного имени могут быть образо­ваны производные глаголы. Однако это не что иное, как трактовка имени в качестве корня, отвлекающаяся от специфики природы имени. При этом окончание имени, то есть как раз его грамматиче­ски значимая часть, подвергается разного рода изменениям. Обычно также, кроме общего глагольного оформления, заключающегося в спряжении, добавляется еще слог или буква, дополняющая понятие имени понятием действия. Это ясно видно в слоге kamy от kama 'желание'. Пусть разнородные вставки типа у, sy и т. д. не имеют реального значения; их связь с глаголом все равно формально выра­жена тем, что они также используются при первообразных, состоя­щих из настоящих корней, глаголах. Если при этом рассмотреть отдельные случаи, то окажется, что эти два способа употребления вставок очень сходны. Переход имен без таких добавок в глаголы — редчайший случай. Вообще нужно сказать, что ранний санскрит исключительно мало пользовался всей этой процедурой превраще­ния имен в глаголы. Во-вторых, поскольку глагол в его рассматри­ваемой здесь функции никогда не пребывает без движения, но всегда выступает в конкретном, всесторонне определенном действии, по­стольку и язык не оставляет его в покое. Язык не образует для гла­гола, как для имени, прежде всего исходной формы, к которой при­соединяются показатели связей; даже инфинитив в языке имеет не глагольную природу, но явно представляет собой имя, произве­денное даже не от части глагола, а от самого корня. Это можно считать недостатком языка, который, казалось бы, на деле совер­шенно недооценивает своеобразную природу инфинитива. Но это и еще одно доказательство того, с каким старанием стремится язык удалить из глагола всякий признак именных свойств. Имя есть вещь и как таковая может вступать в связи и принимать обозначе­ния последних. Глагол как моментально протекающее действие есть не что иное, как сама сущность связей, и язык представляет дело именно так. Вряд ли нужно специально замечать, что никому, вероятно, не придет в голову рассматривать слоги, выступающие как показатели специальных времен в санскритском глаголе, в ка­честве аналогов исходных форм имени. Если исключить глаголы четвертого и десятого классов, о которых вскоре пойдет речь ниже, то останутся лишь гласные с вставленными носовыми или без них, то есть, очевидно, всего лишь фонетические добавки к корню, пере­ходящему в глагольную форму.

В-третьих, при том, что вообще в языках внутренний строй (innere Gestaltung) частей речи заявляет о себе, не прибегая непо­средственно к звуковому знаку, но через символическое звуковое единство грамматической формы, можно с уверенностью утверждать, что это единство в санскритских глагольных формах еще теснее,


чем в именных. Выше я уже обращал внимание на то, что прискло­нении имени корневой гласный никогда не переходит на ступень гуна, что так часто наблюдается при спряжении глагола. Язык, таким образом, в имени терпит еще обособление корня от суффикса, полностью затушеванное в глаголе. За исключением местоименных суффиксов в личных окончаниях, значение не чисто фонетических элементов глагольных образований также намного труднее опреде­лить, чем значение аналогичных элементов по меньшей мере в не­которых именных образованиях. Если для разграничения языков, исходящих из истинного понятия о грамматических формах (флек­тивных) и не имеющих такого понятия, но стремящихся к нему (агглютинативных), постулировать двоякий принцип: либо образо­вание из формы знака, совершенно непонятного в отдельно взятом виде, либо всего лишь тесное взаимное скрепление двух значимых понятий, то в целом для санскрита глагольные формы наиболее от­четливо воплощают в себе первое. Вследствие этого обстоятельства обозначение каждой отдельной связи не является единообразным, но представляет собой совокупность лишь аналогически сходных обозначений и каждый отдельный случай трактуется особым обра­зом, в соответствии со звуками обозначающих средств и корня, с учетом лишь общих правил аналогии. Поэтому отдельные средства обозначения имеют применительно к определенным случаям различ­ные свойства, о чем я уже вспоминал выше по поводу аугмента и редупликации. Поистине достойна удивления та простота средств, при помощи которых язык производит такое колоссальное много­образие глагольных форм. Различение последних возможно, одна­ко, именно в силу того, что все изменения звуков, чисто фонетиче­ские либо значимые, связываются различными способами и лишь одна из этих многообразных комбинаций отмечает ту или иную форму спряжения. Последняя, просто в силу того, что занимает определенное место в схеме спряжения, сохраняет свое значение даже после того, как время стирает как раз те ее звуки, которые несут это значение. Личные окончания, символические обозначения посредством аугмента и редупликации, звуки, имеющие, вероятно, лишь эвфонический характер, вставление которых характеризует глагольные классы,— вот главные элементы, из которых составля­ются глагольные формы. Кроме них, существует всего два звука — i и s,— которые (если и они не имеют чисто фонетического происхож­дения) должны считаться настоящими обозначениями видов, времен и наклонений глагола. Поскольку мне кажется, что последние пред­ставляют собой грамматическое обозначение слов, первоначально имевших самостоятельное значение, обладая особенным смыслом и тонкостью употребления, я остановлюсь на них еще на одно мгно­вение.

Бопп был первым, кто с большой проницательностью и неоспо­римой достоверностью указал на то, что первое будущее время в сан­скрите и одна из разновидностей многообразного аугментного прете-рита составлены из корня и глагола as 'быть'. Хотон столь же обо­снованно предлагает видеть в пассивном показателе уа глагол


'идти' — i или уа. Даже и там, где встречаются суффиксы s или sy , при отсутствии в настоящее время в собственном спряжении гла­гола as столь же очевидно аналогичных форм, как в вышеуказанных временах, эти звуки можно рассматривать как происходящие от as, что частично уже и сделал Бопп. Если принять это во внимание и учесть все случаи, когда i или производные от него звуки в гла­гольных формах оказываются значимыми, то здесь у глагола обна­ружится нечто подобное тому, что мы выше обнаружили у имени. Там местоимение в различных формах образует падежи, а здесь, в глаголе, нечто сходное происходит с двумя глаголами самого об­щего значения. В выборе этих глаголов как по их значению, так и по звучанию угадывается явное намерение языка воспользоваться их присоединением отнюдь не для связи двух определенных гла­гольных понятий (как это бывает в других языках при указании на глагольную природу посредством добавления понятия 'делать'), но лишь для того, чтобы, только в малой степени основываясь на собственно значении присоединяемого глагола, употребить его зву­чание для указания на то, к какой глагольной категории должна быть отнесена данная произносимая форма. Глагол 'идти' можно было применить к неопределенному множеству понятийных связей. Движение к предмету с точки зрения своей причинности может рас­сматриваться как произвольное или непроизвольное, как результат деятельного волеизъявления или пассивного становления — с точ­ки зрения последствий,— как каузирование, достижение и т. д. С фонетической же точки зрения гласный i более всего подходит для того, чтобы эффективно выступать в качестве суффикса и играть свою двоякую роль значимого и символического элемента именно так, чтобы значение, пусть даже являющееся исходной точкой для звучания, при этом оставалось полностью в тени. Ведь этот гласный сам по себе часто выступает в глаголе как промежуточный звук, а его эвфонические видоизменения в у и ау увеличивают многообра­зие звуков при образовании форм; гласный а не имел последнего преимущества, а гласному и присуще слишком тяжелое собственное звучание, в связи с чем он не может столь часто служить целям нематериальной символизации. О звуке s глагола 'быть' можно сказать не. то же самое, но аналогичное, поскольку он также час­тично употребляется фонетически и изменяет свое звучание в зави­симости от предшествующего гласного 1.

1 Если я пытаюсь здесь распространить утверждение Хотона (Издание за­конов Ману, ч. I, с. 329), то я утешаюсь тем, что этот прекрасный ученый навер­няка сделал бы это сам, если бы в соответствующем месте своей работы он не был в меньшей мере занят такого рода этимологическими догадками, чем логическим определением среднего и страдательного залогов. Ибо нужно откровенно приз­нать, что понятие „идти" не прямо совпадает с пассивом как таковым, но лишь до некоторой степени, и именно в тех случаях, когда последний рассматривается в связи с понятием среднего залога как становления. Так обстоит дело, согласно „Введению" Хотона, и в хинди, где он противопоставлен бытию. Так же и новые языки, в которых отсутствует слово, непосредственно и не метафорически обоз­начающее переход от бытия, такое, как греч , лат. fieri и нем. werden,


Страдательный, залог в санскрите — разительный пример того, как одно явление в языке развивается из другого, тем самым конкре­тизируя более раннее явление, причем в санскрите стержнем такого рода развития являются звуковые формы. Согласно грамматическим понятиям, страдательное спряжение есть всегда коррелят дейст­вительного, будучи зеркальным отображением последнего. Но в то время, как в соответствии со смыслом действующий (агенс) превра­щается в. страдающего (пациенс), в соответствии с грамматической формой пациенс должен быть субъектом глагола, а агенс должен управляться последним. Грамматическое истолкование (grammati-sche Formenbildung) не коснулось санскритского страдательного за­лога с этой единственно правильной точки зрения, что яснее всего видно, когда оказывается необходимым выразить страдательный инфинитив. Наряду с этим, однако, страдательный залог обознача­ет нечто происходящее с субъектом и относящееся к его внутренним

прибегают к образному понятию „идти", но только модифицируют его более ра­зумным способом, содержащим также как бы указание на цель движения, и прев­ращают в понятие „приходить": diventare, divenire, devenir, to become. Поэтому в санскрите, даже если предлагаемая этимология правильна, главная сила пас­сива должна быть заключена в среднем спряжении (Atmanepadam), а соединение последнего с понятием „идти" должно прежде всего обозначать ходьбу саму по себе как внутренний, не направленный вовне акт. В этом отношении небезынте­ресен и мог бы послужить в защиту мнения Хотона тот факт, что интенсивы при-нимают промежуточный слог уа только в среднем залоге, что говорит об особой связи уа с этой формой спряжения. На первый взгляд кажется странным, что как в пассиве, так и у интенсивов показатель уа не используется в общих временах, на которые не распространяются различия глагольных классов. Но как раз это представляется мне еще одним доказательством того, что пассив развился из • среднего залога четвертого глагольного класса и что язык, следующий в основ­ном формальным законам, не захотел распространять взятый из этого класса суффиксальный слог за его пределы. Показатель дезидеративов sy, каким бы ни было его исходное значение, в упомянутых временах также сохраняет свои формы и не испытывает ограничений со стороны классных темпусов, поскольку не сочетается с последними. Гораздо более естественным образом, чем для пасси­ва, понятие,„идти" оказывается пригодным для обозначения отыменных глаголов, образуемых посредством прибавления у и выражающих желание, присвоение или имитацию какого-либо предмета. То же самое понятие могло быть использова­но и для образования каузативных глаголов, и возможно, что тот факт, что ин­дийские грамматисты считают показателем каузатива i, а ау рассматривают лишь как его фонетическую модификацию, не столько заслуживает порицания, сколько отражает память о действительном происхождении данного форманта. (Ср. грам­матику санскрита на латинском языке, написанную Боппом, с. 142, прим. 233). Сравнение с отыменными глаголами, образованными совершенно аналогичным путем, делает это предположение весьма вероятным. В глаголах, образованных от имен посредством суффикса кашу, этот последний представляется сложением ката 'любовь, желание' и i 'идти', то есть он сам представляет собой полноценный отыменной глагол. Если можно было бы расширить область догадок, то хотелось бы истолковать показатель sy у дезидеративных глаголов как движение („идти") в некоторое состояние („быть"), и такое же объяснение можно было бы предло­жить в качестве этимологии второго футурума. С этим вполне хорошо соотносится то, что Бопп („О системе спряжения санскритского языка" („Uber das Conjugations-system der Sanskritsprache"), S. 29—33; „Annals of Oriental Literature", p. 45—50)) весьма остроумно и правильно заметил о связи потенциалиса и второго футурума. По образцу дезидеративов, как кажется, образованы отыменные глаголы с пока-зателями sya и asya,


характеристикам (за исключением его деятельности). И поскольку
санскрит непосредственно пришел к тому, что разделил действие,
направленное вовне, и внутренний опыт в пределах глагольного
спряжения, то и страдательный залог получил здесь такое же фор­
мальное истолкование. Поэтому, вероятно, и получилось, что тот
глагольный класс, который использовался предпочтительно для
выражения внутреннего опыта, породил и санскритское страдатель­
ное спряжение. Но если трудным является даже правильное пони­
мание страдательного залога как попытки преодоления не снятого
противоречия между значением и формой, то тем более трудно и
даже невозможно истолковать его адекватно и очистить от второсте­
пенных значений при учете понятия внутреннего действия, заклю­
ченного в самом субъекте. Первое проявляется в том, как некото­
рые языки, например малайские — а среди них особенно тагаль­
ский,— настойчиво стремятся к тому, чтобы выработать некую раз­
новидность страдательного залога. Второе ясно из того, что чистое
понятие страдательного залога, правильно осознанное, судя по
памятникам, в позднем санскрите, совершенно отсутствует в ран­
нем санскрите. И вместо того чтобы придать страдательному залогу
единообразное или сходное для всех времен выражение, ранний
санскрит связывает его с четвертым классом глаголов; специальный
показатель страдательного залога, таким образом, встречается толь­
ко в тех формах, где представлена глагольная основа четвертого
класса, а за пределами этих форм страдательный залог имеет лишь
частичное обозначение.

Итак, возвращаясь к нашему главному предмету, нужно ска­зать, что в санскрите чувство связующей силы глагола полностью пронизывает язык. Это чувство получило здесь не просто четкое, но одному ему присущее чисто символическое выражение, служа­щее свидетельством его силы и жизнеспособности. В этой работе я неоднократно уже отмечал, что там, где языковая форма ясно и живо наличествует в сознании, она вмешивается во внешние про­цессы развития, управляющие внешней стороной образования язы­ка, заявляет о своих правах и не допускает того, чтобы в результа­те бездумного разматывания нитей языкового развития вместо чис­тых форм образовывались бы их суррогаты. Санскрит в этом отно­шении предоставляет нам примеры как успехов, так и неудач. Функция глагола выражена в нем ясно и определенно, но при обо­значении пассива он выбирает поверхностный путь и заблуждается. Одно из самых естественных и обычных следствий внутренней недооценки или, скорее, неполного осознания глагольной функции — это затушевывание границ между именем и глаголом. Одно и то же слово может употребляться в качестве и той, и другой части речи, каждое имя можно превратить в глагол; показатели глагола в боль­шей степени модифицируют его значение, нежели характеризуют его функцию; показатели времен и наклонений сопровождают гла­гол, сохраняя собственную самостоятельность, а связь глагола с местоимением так слаба, что между последним и мнимым глаголом, скорее представляющим собой именную форму с глагольным зна-


чением, приходится мысленно восстанавливать глагол быть. От­сюда естественно проистекает то, что глагольные отношения сво­дятся к именным отношениям, причем и те и другие самыми различ­ными способами переходят друг в друга. Все сказанное здесь, воз­можно, в наиболее высокой степени относится к малайской языковой семье, которая, с одной стороны, за малыми исключениями, стра­дает тем же отсутствием флексий, что и китайский язык, а с другой стороны — в отличие от китайского языка — не отбрасывает пре­небрежительно грамматическое формообразование, но стремится к нему, односторонне его постигает и добивается в этой односторон­ности удивительного разнообразия. Образования, представляемые грамматистами как полная совокупность форм спряжения, отчетли­во опознаются как настоящие именные формы, и, хотя глагол не может отсутствовать ни в каком языке, того, кто ищет в малайских языках настоящий способ выражения этой части речи, не покидает чувство, что глагола в малайском на самом деле нет. Это верно не только для языка Малакки, строение которого гораздо проще, чем строение остальных языков, но и для тагальского языка, весьма богатого формами на фоне других малайских языков. Примечатель­но, что в яванском языке именные и глагольные формы переходят друг в друга путем простой замены начальной буквы на другую того же класса. На первый взгляд это обозначение представляется действительно символическим; далее (во второй книге о языке кави) я покажу, что эта смена букв является всего лишь следствием сти­рания префикса в ходе времени. Я не останавливаюсь здесь подроб­но на этом обстоятельстве, поскольку оно должно быть тщательно и на подобающем ему месте рассмотрено во второй и третьей книгах настоящей работы.

В языках, где глагол не имеет или имеет лишь весьма несовер­шенные признаки его настоящей функции, он сам по себе более или менее совпадает с атрибутивом, то есть с именем, а собственно гла­гол, являющийся настоящим воплощением мысли, должен, как глагол быть, восстанавливаться между субъектом и этим атрибути­вом. Такое опущение глагола там, где к вещи просто прилагается признак, не чуждо также и самым развитым языкам. Так, оно часто встречается в санскрите и латыни, реже — в греческом. При наличии развитого глагола такое опущение не имеет никакого отношения к характеристике глагола, а представляет собой просто один из способов построения предложения. Напротив, некоторые из язы­ков, испытывающих затруднения с выражением глагола, придают этим конструкциям особую форму и тем самым до некоторой степе­ни втягивают их в структуру глагола. Так, в мексиканском языке 'я люблю' может быть выражено как ni-tlazotla или ni-tlazotla-ni. Первое — соединение глагольного местоимения с корнем глагола, второе — то же с причастием, постольку поскольку определенные мексиканские глагольные прилагательные, имеющие активное, пас­сивное или рефлексивное значение, можно все же назвать причас­тиями, хотя они и не выражают понятия протекания действия (эле­мента, только в результате соединения которого с тремя стадиями


времени возникает собственно грамматическое время — темпус) 1. Ветанкурт в своей мексиканской грамматике 2 называет вторую из приведенных выше мексиканских форм темпусом, обозначающим обычное действие. Это, очевидно, ошибочное мнение, так как подоб­ная глагольная форма не могла бы быть темпусом, но должна была бы спрягаться в различных темпусах, что реально не наблюдается. Однако из точного определения значения данного выражения, кото­рое приводит Ветанкурт, видно, что оно представляет собой не что иное, как соединение местоимения и имени с опущенным глаголом быть. 'Я люблю' имеет чисто глагольное выражение; 'я есмь любя­щий' (то есть 'я обычно люблю') не есть в собственном смысле гла­гольная форма, но предложение. Однако язык в известной степени относит эту конструкцию к глаголу, так как в ней допускается упот­ребление только глагольного местоимения. Тем самым язык посту­пает с атрибутивом как с глаголом, допуская также наличие у него управляемых слов: ni-te-tla-namaca-ni 'я (есмь) кому-то что-то про­дающий', то есть обычно продаю, являюсь торговцем.

Миштекский язык (также из Новой Испании) различает случаи, когда атрибутив рассматривается как просто относящийся к су­ществительному и когда он прилагается к нему лишь через глаголь­ное выражение посредством взаимного расположения обеих частей речи. В первом случае атрибутив должен следовать за существитель­ным, во втором — предшествовать ему: naha quadza 'злая женщи­на', quadza naha 'женщина*зла'3.

Неспособность к выражению связующего понятия бытия непо­средственно глагольной формой в названных выше случаях приво­дит к полному отсутствию такого -выражения; но эта же неспособ­ность может, напротив, вызвать его материальное присутствие там, где оно не должно проявляться подобным способом. Это проис­ходит, когда к реально атрибутивному глаголу (он идет, он летит) бытие присоединяется посредством настоящего вспомогательного глагола (он есть идущий, он есть летящий). Но это средство тем не менее не может вывести языкотворческое сознание из затрудне­ния. Поскольку этот вспомогательный глагол сам должен иметь форму глагола и поэтому сам может быть только соединением бытия с энергическим атрибутивом, постольку это соединение возникает вновь и вновь, и различие заключается лишь в том, что если в дру­гих случаях такое соединение присуще каждому глаголу, то здесь оно закреплено лишь за одним. Чувство необходимости подобного

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.