Сделай Сам Свою Работу на 5

Опыт жизнеописания магистра Игры Иозефа Кнехта с приложением оставшихся от него сочинений 11 глава





Этот своеобразный человек с течением лет действительно стал другом Иозефа Кнехта. К Кнехту, в котором он, помимо его духовности, восхищался чем-то похожим на властность, он относился с трогательной преданностью, и очень многое из того, что мы знаем о Кнехте, передано им. В узком кругу молодых адептов Игры он был, пожалуй, единственным, кто не завидовал порученной его другу миссии, и единственным, для кого отъезд Кнехта на столь неопределенный срок означал столь глубокую, почти невыносимую боль и потерю.

Сам Иозеф, преодолев первый испуг перед внезапной утратой любимой свободы, воспринял новое свое назначение с радостью, у него возникло желание попутешествовать, жажда деятельности и любопытство к чужому миру, куда его посылали. Впрочем, нового члена Ордена так сразу не отпустили в Мариафельс; предварительно его на три недели упрятали в «полицию». Так студенты называли один из небольших отделав Воспитательной Коллегии, который следовало бы определить как его политическое отделение или министерство внешних сношений, если бы это не звучало чересчур уж громко для дела столь малого масштаба. Здесь Кнехту преподали правила поведения члена Ордена в миру, и чуть не каждый день господин Дюбуа, начальник этого отдела, целый час сам уделял Иозефу. Этому добросовестному человеку показалось сомнительным избрание столь неопытного и вовсе не знающего свет юноши для такого поручения; он и не утаивал, что скептически относится к решению Магистра Игры и потому прилагал удвоенные усилия к тому, чтобы самым вежливым образом указать юному члену Ордена на опасности внешнего мира и на способы их преодоления. Отеческая забота господина Дюбуа, чистота его помыслов так счастливо сочетались с желанием молодого человека почерпнуть у него как можно больше, что в конце концов, учитель, вводя ученика в правила общения с чуждым ему миром, полюбил его, проникся к нему доверием и, вполне успокоившись, отпустил Иозефа выполнять ответственную миссию. Скорей по благорасположению, нежели руководясь политическим расчетом, он решил доверить ему, уже от своего имени, еще одно поручение. Господин Дюбуа, будучи одним из немногих «политиков» Касталии, входил в ту очень небольшую группу чиновников, мысли и трудны которых в основном были посвящены государственно-правовому и экономическому положению Касталии, ее отношениям с внешним миром и ее зависимости от него. Большинство касталийцев, чиновники в не меньшей мере, чем ученые и студенты, воспринимали свою Педагогическую провинцию как некий вечный и стабильный мир, о котором они, разумеется, знали, что он не всегда существовал, что и он когда-то родился, и родился в эпоху тягчайшей нужды, что за него велись ожесточенные бои, и он возник в конце воинственной эпохи столь же из героико-аскетического самосознания и самоопределения людей духа, сколь и из глубокой потребности измученных, обескровленных народов в упорядоченности, в нормах, в разуме, законе и мере. Это они понимали, понимали они также функцию и назначение всех подобных Орденов и Провинций на земле: отказ от власти, от погони за ней, но зато сохранение и обеспечение постоянства и долговечности духовных основ всех мер и законов. И все же касталийцы не знали, что такой порядок вещей вовсе не был само собой разумеющимся, что предпосылка его – определенная гармония между миром и духом, нарушить которую так легко и так возможно; что всемирная история в целом отнюдь не стремится к желаемому, разумному и прекрасному, не способствует им, а в лучшем случае время от времени терпит их в виде исключения. Глубинная, скрытая проблематичность самого их касталийского существования не осознавалась почти никем из касталийцев, это было, так сказать, делом вышеназванных немногих политических умов, одним из которых и являлся господин Дюбуа. Именно у него, завоевав доверие, Кнехт почерпнул первые общие сведения о политических основах Касталии, поначалу показавшиеся ему скорее отталкивающими и неинтересными, как и большинству его братьев по Ордену, но вдруг заставившие вспомнить когда-то оброненное Дезиньори замечание об опасности, нависшей над Провинцией, а вместе и, казалось бы, давно забытый и преодоленный горький привкус юношеских споров с Плинио, после чего все неожиданно приобрело чрезвычайную важность и превратилось в очередную ступень на его пути к пробуждению. В конце последней встречи Дюбуа сказал:







– Думаю, что могу теперь отпустить тебя. Строго придерживайся порученного тебе досточтимым нашим Магистром Игры и не менее строго тех правил поведения, которые мы преподали тебе здесь. Мне доставило некоторое удовольствие оказать тебе помощь; ты сам убедишься, что три недели, которые мы продержали тебя здесь, прошли не без пользы. И если у тебя появится желание выразить свое удовлетворение нашей информацией и нашим знакомством, то я укажу тебе к тому путь. Ты отправляешься в бенедиктинский монастырь и, проведя там некоторое время, возможно, заслужишь доверие святых отцов. По всей вероятности, тебе в кругу этих уважаемых господ и их гостей доведется услышать политические разговоры, и ты легко поймешь, каковы их политические настроения. Если при случае ты сообщишь мне о них, я буду тебе признателен. Пойми меня правильно: ты никоим образом не должен смотреть на себя как на некое подобие шпиона или злоупотреблять доверием, которое окажут тебе patres[71]. Ты не должен посылать мне ни единого сообщения, которое обременило бы твою совесть. А что подобную информацию мы принимаем к сведению и используем только в интересах Ордена и Касталии, за это я тебе ручаюсь. Ведь подлинными политиками нас не назовешь, у нас нет никакой власти, однако и мы должны считаться с тем миром, который в нас нуждается или нас терпит. При известных обстоятельствах для нас могло бы представлять интерес сообщение, например, о том, что некий государственный деятель посещал монастырь, что говорят о болезни папы, что в список будущих кардиналов включены новые имена. Мы не зависим от твоей информации, у нас имеются и другие источники, но приобрести еще один, хотя бы небольшой, нам не повредит. А теперь ступай, я истребую от тебя сегодня же решительного ответа на мое предложение. Сейчас ни о чем другом не думай, кроме возложенной на тебя миссии, и не осрами нас перед святыми отцами. Итак, в добрый путь!

В «Книге перемен», которую Кнехт запросил перед отъездом, предварительно проделав всю церемонию со стеблями тысячелистника, он натолкнулся на иероглиф «Лю», означавший «Странник», и на суждение «От малого к удаче. Страннику благотворна настойчивость». Он отыскал шестерку на втором месте, открыл толкование и прочел:

Странник приходит в приют, Все его достояние при нем.

Молодой служка домогается его внимания.

Прощание не было ничем омрачено, лишь последний разговор с Тегуляриусом оказался тяжким испытанием для обоих. Фриц силой поборол себя и словно застыл, облачившись в ледяной панцирь: с уходом друга он терял лучшее, что у него было. Характер Кнехта не допускал столь страстной и исключительной привязанности к одному-единственному другу, на худой конец он мог обойтись и вовсе без друга, не колеблясь направить тепло своих чувств на новые объекты и новых людей. Для Кнехта это прощание не было особенно мучительной потерей, но он уже тогда хорошо знал друга и понимал, какое потрясение, какое испытание оно означало для последнего, и потому испытывал озабоченность. Не раз Кнехт задумывался над этой дружбой, как-то даже заговорил о ней с Магистром музыки и в какой-то мере постиг искусство объективно, критически смотреть на собственные переживания и чувства. При этом он осознал, что, по сути, не только и не столько большой талант Тегуляриуса привлекал его и пробуждал в нем некую любовь, но как раз сочетание таланта со столь крупными недостатками, с такой немощью, осознал также, что однобокость и исключительность любви, которой дарил его Тегуляриус, имела не только хорошую, но и опасную сторону, ибо в ней таилось искушение; дать почувствовать слабейшему силами, но не любовью свою власть. В этой дружбе Иозеф считал себя обязанным до конца проявлять определенную самодисциплину и сдержанность. Как ни любил Кнехт Тегуляриуса, но тот не сыграл бы в его жизни значительной роли, если бы дружба с этим нежным юношей, обвороженным своим более сильным и самоуверенным другом; не открыла бы Иозефу, что он наделен притягательной силой и властью над людьми. Он знал: эта власть, этот дар привлекать других и оказывать на них влияние в значительной мере есть дар учителя и воспитателя, но в нем таится не одна опасность, он возлагает определенную ответственность. Ведь Тегуляриус не был исключением. Кнехт видел, что на него направлены многие искательные взоры. Одновременно он все явственней ощущал крайнюю напряженность всей обстановки, которая его окружала в последний год, проведенный в Селении Игры. Он входил там в официально не значащийся, однако строго ограниченный круг, или сословие, избранных кандидатов и репетиторов Игры, в круг, из которого время от времени того или другого привлекали для выполнения различных поручений Магистра, Архивариуса или же для ведения курсов Игры, но из которого уже не отбирали низших и средних чиновников или учителей. То был как бы резерв для замещения руководящих должностей. Здесь все друг друга знали хорошо, даже очень хорошо, здесь никогда не ошибались относительно способностей, характера и достижений друг друга. И именно потому, что здесь, среди этих репетиторов Игpы и кандидатов на высшие должности, каждый обладал талантами выше среднего уровня, каждый но своим успехам, знаниям был лучшим из лучших, именно поэтому всякая черта и оттенок характера, предопределявшие будущего повелителя, человека, которому сопутствует успех, играли особенно большую роль и за ними неотступно и пристально следили. Избыток или недостаток честолюбия, небольшие плюсы или минусы – в манерах, росте, внешности, наличие или отсутствие личного обаяния, преимущество, выражающееся в большем влиянии на молодежь и на Коллегию или просто в любезности, – все имело здесь вес и могло оказаться решающим в борьбе конкурентов. И если Тегуляриус входил в этот круг только как аутсайдер, некий гость, которого терпели, не подпуская близко, ибо у него не было никаких данных вождя и повелителя, то Иозеф Кнехт был полноправным членом самого узкого кружка. Должно быть, какая-то особая свежесть и юношеская привлекательность, кажущаяся недоступность страстям, бескорыстие и в то же время что-то от ребяческой безответственности, какое-то целомудрие влекли к нему молодежь, завоевывали поклонников. Вышестоящих же к нему притягивала другая сторона этого целомудрия: почти полное отсутствие тщеславия и карьеризма.

В самое последнее время воздействие его личности сперва по нисходящей, а затем медленно, но верно и по восходящей линии, было осознано и самим молодым человеком, и когда он с этой позиции пробудившегося вглядывался назад, он видел обе линии как бы проходящими через всю его жизнь и определяющими ее, начиная с самого детства: с одной стороны, это была искательная дружба, которой его дарили товарищи и младшие школьники, с другой – благосклонное внимание начальства. Бывали, правда, и исключения, как, например, в случае с директором Цбинденом, но зато и такие отличия, как благоволение Магистра музыки, а теперь, совсем недавно, господина Дюбуа и даже самого Магистра Игры. Это было очень заметно, и все же Кнехт раньше никогда ничего не замечал, не хотел замечать. Скорей всего, то и был предназначенный ему путь: словно бы само собой, безо всяких усилий с его стороны, повсюду попадать в избранные, в элиту, окружать себя обожающими друзьями и высокопоставленными покровителями, но это был путь, не позволяющий останавливаться у подножия иерархии, а приказывавший неустанно подниматься к вершине, к свету, осеняющему ее. Нет, ему не суждено оставаться ни субалтерном, ни вольным ученым, он призван повелевать. И как раз то, что он это заметил позднее, чем другие, находящиеся в равном с ним положении, и придавало ему то неуловимое очарование, ту самую ноту целомудрия. Но почему он заметил это так поздно, испытав при этом такое неприятное чувство? Да потому, что повелевать не было его потребностью, не доставляло ему никакого удовлетворения, потому что сам он жаждал созерцательной жизни, а не активной, и был бы весьма доволен, если бы ему удалось еще несколько лет оставаться никем не замеченным студентом, любознательным и благоговейным паломником, посещающим святыни прошлого, соборы музыки, сады и леса мифологии, языков и идей. Теперь же, видя, что его неумолимо толкают к vita activa[72], on гораздо острей, чем прежде, ощутил всю напряженность конкурентной борьбы честолюбий в своем кругу, почувствовал, что его целомудрию грозит опасность, что ему более не удастся его сохранить. И тогда он понял, что все предначертанное и указанное, хотя и нежеланное, он должен теперь желать и признавать, иначе ему не избавиться от ощущения пленничества и тоски по утраченной свободе последних десяти лет, а так как он внутренне еще не был готов для этого, то воспринял своевременное расставание с Вальдцелем, с Провинцией и путешествие в «мир» как некое спасение.

Монастырь Мариафельс за многие столетия своего существования стал неотделим от истории Западной Европы, вместе с ней пережил и выстрадал ее; видывал он периоды расцвета и упадка, нового подъема и нового хирения, в иные времена и он блистал и славился в самых различных областях. Некогда оплот схоластической премудрости и искусства диспута, и ныне еще числивший среди своих богатств огромную библиотеку по средневековой теологии, он после целой полосы прозябания и инертности вновь обрел прежний блеск, на сей раз, благодаря своему вниманию к музыке, знаменитому своему хору и сочиненным святыми отцами и ими же исполняемым мессам и ораториям; с тех пор в Мариафельсе хранили прекрасные музыкальные традиции, а также и полдюжины ларцов орехового дерева, набитых рукописными нотами, и лучший орган во всей стране. Затем настал политический период, после него также сохранились некоторые традиции и обычаи. Во времена жестокого одичания, порожденного войнами, Мариафельс не раз был как бы островком разума и успокоения, где лучшие умы враждующих сторон осторожно прощупывали друг друга, изыскивая пути примирения, а однажды – то был последний взлет в его истории – Мариафельс стал местом, где был заключен мир, на некоторое время утоливший тоску измученных народов. Когда затем наступили новые времена и была основана Касталия, монастырь занял выжидательную и даже отрицательную позицию, по всей вероятности, предварительно запросив Рим. Ходатайство Воспитательной Коллегии о разрешении для одного из ученых изучать схоластическую литературу в библиотеке монастыря было вежливо отклонено, как и приглашение прислать представителя на съезд историков музыки. Только с правлением аббата Пия, который, правда, уже в пожилом возрасте, живо заинтересовался Игрой, было положено начало некоему общению и обмену, и с тех пор установились если не очень живые, то, во всяком случае, дружественные отношения. Происходил обмен книгами, представители обеих сторон принимались как желанные гости. Покровитель Кнехта, Магистр музыки, в свои молодые годы несколько лет провел в Мариафельсе, переписывая редкие ноты, играл на знаменитом органе. Иозеф знал об этом и заранее радовался возможности побывать в таком месте, о котором Досточтимый рассказывал ему с видимым удовольствием.

Вопреки ожиданиям Кнехта, его встретили весьма учтиво, даже с почетом, что не могло не смутить его. Все же Касталия впервые присылала в монастырь, причем без ограничения срока, учителя Игры и к тому же человека из элиты. Господин Дюбуа наставлял его, чтобы он, особенно первое время, вел себя не как Иозеф Кнехт, а только как представитель Касталии и на всякие любезности и, напротив, некоторый холодок реагировал бы не более как посланник. Это и помогло Кнехту преодолеть первоначальную скованность. Он справился и с чувством отчужденности, робости и легкого волнения, охватившего его в первые ночи на новом месте, когда сон не шел к нему. Поскольку же аббат Гервасий встретил его с добродушным и теплым благоволением. Кнехт быстро освоился с новой обстановкой. Здесь радовали его новизна сурового ландшафта, могучие горы, отвесные скалы и зеленевшие между ними сочные луга, где пасся тучный скот. Он был счастлив видеть мощь и величие старинных зданий монастыря, на которые многовековая его история наложила свою печать, понравились ему и уютные, скромные комнаты, отведенные для него на верхнем этаже гостевого флигеля; он сразу же пристрастился к долгим прогулкам по благоустроенному монастырскому двору с двумя церквами, галереями, архивом, библиотекой, покоями настоятеля, несколькими двориками, обширными хозяйственными постройками, где содержалось много упитанного скота, струящимися фонтанчиками, огромными подвалами для вина и фруктов, двумя трапезными, знаменитым залом заседаний капитула, ухоженными садами – все в отличном порядке, а также мастерскими бельцов: бочарней, сапожной, портновской, кузницей, и тому подобными, как бы образовавшими отдельное селение вокруг самого большого двора. Вскоре Кнехта допустили и в библиотеку, а органист показал ему изумительный орган, разрешив поиграть на нем; не меньше привлекали его и заветные ларцы, где, как он знал заранее, его ожидало немалое количество неопубликованных, а частью вообще еще неизвестных музыкальных рукописей прошлых эпох.

Казалось, в монастыре никто не ожидает с нетерпением начала официальной деятельности Кнехта. Прошли дни, прошли и многие недели, прежде чем монастырское начальство как бы вспомнило о действительной цели прибытия Кнехта. Правда, с первых же дней приезда Иозефа некоторые святые отцы, и особенно сам настоятель, охотно беседовали с ним об Игре, однако о лекциях и вообще систематических занятиях речь так и не заходила. Кнехт обратил внимание на незнакомый ему до сих пор темп жизни, проявлявшийся здесь во всем: в обращении друг с другом, в манерах, – на какую-то достойную медлительность, неиссякаемое и доброжелательное терпение, свойственное всем здешним святым, отцам, в том числе и тем, которые вовсе не отличались флегматичностью. Таков был самый дух их Ордена, тысячелетнее дыхание старинного, привилегированного, сотни раз испытанного и в счастье, и в бедствиях порядка и общины, членами которой все они являлись и судьбу которой разделяли, подобно тому, как каждая пчела разделяет судьбу своего улья, живет его жизнью, спит его сном, страдает его страданиями, дрожит его дрожью. По сравнению с касталийским, этот бенедиктинский стиль жизни на первый взгляд казался менее одухотворенным, менее подвижным и целенаправленным, менее активным, зато и более невозмутимым, не подверженным внешним влияниям, в чем-то старше, испытаннее, словно здесь царили давно уже вошедшие в плоть и в кровь дух и смысл. Исполненный любопытства и великого интереса, а также немалого удивления, Кнехт окунулся в эту монастырскую жизнь, которая почти в таком же виде, как сейчас, существовала уже тогда, когда касталийцев еще не было на свете, – она насчитывала уже более полутора тысяч лет – и которая превосходно отвечала созерцательному характеру его натуры. Он был здесь гостем, его чествовали, чествовали куда больше, чем ему подобало и чем он мог бы ожидать, но он хорошо понимал: таковы здешний порядок и обычаи, все это не имеет никакого отношения ни к нему лично, ни к духу Касталии, ни к Игре – просто это проявление царственной вежливости древней и могучей державы по отношению к более молодой. К подобному приему он был только отчасти подготовлен и, по прошествии некоторого времени, несмотря на все благополучие его жизни в обители, почувствовал себя так неуверенно, что запросил у Верховной Коллегии более подробные инструкции о том, как вести себя в дальнейшем. Магистр Игры лично прислал ему краткое письмо, где значилось: «Не жалей времени для изучения жизни бенедиктинцев. Используй каждый день, учись, старайся понравиться, будь полезным, насколько это возможно там, но не навязывайся, никогда не проявляй большего нетерпения, большей торопливости, нежели твои хозяева. Даже если они целый год не изменят своего обращения и будут вести себя так, словно ты первый день гостишь у них, принимай это как должное, как будто тебе безразлично, ждать ли еще год или десять лет. Отнесись к этому как к испытанию в выдержке и терпении. Не забывай о медитации! Если досуг начнет отягощать тебя, занимайся несколько часов в день, не более четырех какой-нибудь работой, например, изучай рукописи, переписывай их. Но старайся не производить впечатления, будто тебя отрывают от работы, пусть у тебя всегда будет вдоволь времени для каждого, кто пожелает с тобой поговорить».

Кнехт внял совету и вскоре почувствовал себя куда вольней. До этого его грызла забота о данном ему поручении, о курсе лекций для интересующихся Игрой и любителей ее, что ведь и было целью его поездки в Мариафельс. Святые же отцы смотрели на него больше как на посланника дружественной державы, которому надо угождать. А когда настоятель Гервасий наконец вспомнил в цели приезда Кнехта и свел его с несколькими братьями, уже знакомыми с начатками Игры, с которыми Кнехту теперь надлежало продолжить занятия, то тут его поначалу постигло тяжкое разочарование, ибо обнаружилось, что культура благороднейшей Игры в этой столь гостеприимной обители носила чрезвычайно поверхностный, и дилетантский характер и что, по всей видимости, здесь довольствовались весьма скромными о ней сведениями. Но в результате подобного вывода он пришел в к следующему: не искусство Игры, не обучение ему святых отцов причина отправки его в Мариафельс. Легкой, чересчур уж легкой была задача немного обучить элементарным правилам Игры симпатизирующих ей святых отцов, дабы доставить им удовлетворение скромного спортивного успеха; с этим справился бы любой другой адепт Игры, даже далекий от элиты. Не могло, значит, эти уроки быть цепью его миссии в Мариафельс. И тогда Кнехт начал понимать, что послали его сюда не столько ради того, чтобы учить, сколько ради того, чтобы учиться.

Впрочем, как раз тогда, когда ему показалось, что он проник в замысел своей Коллегии, его авторитет неожиданно возрос, а тем самым и его уверенность в себе, ведь порой, несмотря' на все удовольствие, которое он испытывал во время этой гастроли, он стал смотреть на свое пребывание в монастыре как на своего рода ссылку. И вот в один прекрасный день в беседе с настоятелем он совершенно случайно обронил замечание об «И-цзин"[73]. Аббат насторожился, задал несколько вопросов и, увидев, что гость, сверх ожиданий, столь сведущ в китайской и «Книге перемен», не мог скрыть своей радости. Гервасий питал пристрастие к «И-цзин», и хотя он и не знал китайского языка и знакомство его с книгой оракулов и другими китайскими тайнами носило беспечный и поверхностный характер, каким, пожалуй, вообще довольствовались тогдашние жители монастыря почти в каждой науке, – все же нетрудно было заметить, что умный и, по сравнении со своим гостем, столь искушенный в жизни человек действительно имеет некоторое отношение к самому духу древнекитайской государственной и житейской мудрости. Между гостем и хозяином состоялась необычайная беседа, впервые нарушившая строго официальные отношения между ними и приведшая к тому, что Кнехта попросили дважды в неделю читать почтенному настоятелю лекции об «И-цзин».

В то время как отношения Кнехта с аббатом, поднявшись на новую ступень, стали гораздо живей, как росла и крепла дружба с органистом и Кнехт все ближе узнавал маленькое религиозное государство, где теперь жил, начали постепенно сбываться и предсказания оракула, запрошенного еще до отъезда из Касталии. Ему, страннику, у коего все достояние было при себе, обещали не только приют, ной «внимание молодого служки». Поистине то, что пророчество это сбывалось, странник мог принять как добрый знак, как знак того, что он и впрямь носит «все достояние при себе», что и вдали от школы, учителей, товарищей, покровителей и помощников, вне родной атмосферы Касталии, его никогда не покидают силы и дух, окрыленный которым он идет навстречу деятельной и полезной жизни. Обещанный «служка» явился ему в образе послушника по имени Антон, и хотя этот молодой человек сам не играл никакой роли в жизни: Кнехта, но причудливо двойственные настроения, сопутствовавшие первому периоду пребывания Кнехта в монастыре, придали его появлению характер некоего указания. Кнехт воспринял его как вестника нового и более великого, как глашатая грядущих событий. Антон, ожидавший пострижения, молчаливый, однако темпераментный и талантливый юноша, в чем можно было убедиться с первого взгляда, довольно часто попадался на глаза приезжему мастеру Игры, само появление и искусство которого казались ему столь таинственными. Небольшая группа остальных послушников, размещенная в недоступном для гостя флигеле, была Кнехту почти незнакома, их явно не допускали к нему, участвовать в изучении Игры им не дозволялось. Антон же несколько раз в неделю помогал в библиотеке подносить книги; здесь-то Кнехт и встретил его, как-то заговорил и вскоре стал замечать, что молодой человек с черными горящими глазами под густыми темными бровями явно воспылал к нему той мечтательной и самоотверженной, юношеской, ученической любовью, с какой ему приходилось сталкиваться уже не раз; в ней он давно уже распознал важный и животворный элемент всякого ордена, хотя и испытывал каждый раз большое желание от нее уклониться.

Здесь, в монастыре, он принял твердое решение быть сдержанным вдвойне: оказывать влияние на юношу, еще проходящего религиозное обучение, значило бы для него злоупотребить гостеприимством; к тому же Кнехт хорошо знал, сколь строг обет целомудрия, даваемый здесь всеми, и из-за этого мальчишеская влюбленность могла стать еще опасней. Во всяком случае, он должен был избегать даже малейшей возможности соблазна и соответственно этому поступал.

В библиотеке, единственном месте, где он часто встречал этого самого Антона, Кнехт познакомился и с человеком, которого он сначала из-за его неприметной внешности чуть было не проглядел, но со временем сошелся с ним короче и полюбил всей душой, всю жизнь глубоко чтя его, как чтил разве что Магистра музыки. То был отец Иаков[74], пожалуй, самый значительный из историков-бенедиктинцев, в то время лет шестидесяти от роду, сухощавый старик с ястребиной головой на длинной жилистой шее и лицом, если смотреть на него прямо, имевшим что-то безжизненное, потухшее, особенно потому, что он редко кого дарил открытым взглядом. Зато его профиль со смелой линией лба, глубокой впадиной над резко очерченным горбатым носом и несколько коротковатым, однако чистым и приятным подбородком, несомненно указывал на яркую II самобытную личность. Пожилой, тихий человек, который, между прочим, при более близком знакомстве мог выказывать и незаурядный темперамент, сидел в небольшом внутреннем помещении библиотеки за столом, вечно заваленным книгами, рукописями и географическими картами. В этом монастыре с его бесценными книжными сокровищами отец Иаков был, по-видимому, единственным серьезно работавшим ученым. Кстати, именно послушник Антон, безо всякого намерения со своей стороны, привлек к нему внимание Кнехта. Иозеф давно уже приметил, что комнатка в глубине библиотеки, где стоял стол ученого, рассматривалась как некий частный кабинет, и доступ в него имели лишь очень немногие из посетителей читальни, вступая туда на цыпочках и только в случае крайней необходимости, хотя трудившийся там человек вовсе не производил впечатления, будто его легко отвлечь. Разумеется, Кнехт немедленно и строжайшим образом стал следовать этим неписаным правилам, и потому трудолюбивый старик долгое время оставался вне поля его зрения. Но вот однажды ученый приказал Антону принести какие-то книги, и когда послушник вышел из рабочего кабинета. Кнехт обратил внимание, что тот остановился на пороге и долго смотрел на погрузившегося в свои занятия монаха, с выражением мечтательного обожания, смешанного с тем почти нежным вниманием и готовностью помочь, какими порой преисполнены доброжелательные юноши к недугам и немощам старости. Сначала Кнехт обрадовался этой картине, кстати сказать, прекрасной самой по себе, к тому же это явилось лишним доказательством, что Антон вообще склонен к обожанию старших без какой бы то ни было влюбленности. Но затем ему пришла па ум ироническая мысль, в которой он постыдился признаться даже самому себе: до чего же скудно в этих стенах представлена подлинная наука, если па единственного, серьезно работающего ученого молодежь взирает с изумлением, как па диковину и сказочное существо! И все же этот исполненный нежности взгляд восторжеоного почитания, каким Антон смотрел на старика, в какой-то мере заставил Кнехта внимательней взглянуть на ученого, с тою дня он стал чаще присматриваться к нему и вскоре открыл для себя его римский профиль, а затем постепенно обнаружил те или иные черты, указывающие на незаурядный ум и характер отца Иакова. А что это был историк и один из самых глубоких знатоков прошлого Ордена бенедиктинцев, стало Кнехту известно до этого.

Как-то отец Иаков сам заговорил с Иозефом; в его манерах не было ничего от широкой, подчеркнуто-доброжелательной манеры, напоминающей манеру доброго дядюшки, от выставляемого напоказ отличного настроения, что, должно быть, вообще являлось стилем обхождения с людьми в Мариафельсе. Он пригласил Иозефа после вечерни навестить его.

– В моем лице, – произнес он тихим, почти робким голосом, но изумительно четко выговаривая слова, – вы отнюдь не встретите знатока истории Касталии и еще менее любителя Игры, но поскольку наши два столь различных Ордена, как я полагаю, сходятся все ближе, я не хотел бы оказаться в стороне и потому тоже намерен извлечь кое-какую выгоду из вашего присутствия здесь.

Он говорил вполне серьезно, но этот тихий голос и старое, такое умное лицо придавали его сверхвежливым словам ту изумительную многозначность, в которой сливались серьезность и ирония, благоговение и тихая насмешка, пафос и игра, как это можно было бы ощутить, присутствуя при встрече двух святых или князей церкви и наблюдая их нескончаемые поклоны, церемониал учтивого долготерпения. Подобное замеченное им у китайцев сочетание превосходства и насмешки, мудрости и причудливой церемонности подействовало на Кнехта весьма отрадно; он подумал о том, что этой манеры (Магистр Томас владел ею мастерски) он давно уже не наблюдал, и с радостной благодарностью принял приглашение. Когда в тот же вечер он отправился разыскивать отдаленные покои отца Иакова, расположенные в конце тихого флигеля, и остановился в нерешительности, не зная, в какую дверь постучать, до его слуха неожиданно донеслись звуки клавира. Он прислушался и узнал: то была соната Перселла, исполняемая без всяких претензий и без виртуозности, но чисто и строго; тепло и приветливо звучала просветленная музыка с ее нежными трезвучиями, напоминая ему о вальдцельских временах, когда он такие же пьесы разыгрывал со своим другом Ферромонте. Слушая и наслаждаясь, он стоял и ждал, покуда не окончилась соната, звучавшая в тихом сумеречном коридоре так одиноко и отрешенно, так дерзновенно и целомудренно, так по-детски и вместе с таким неизъяснимым превосходством, как звучит всякая хорошая музыка среди немоты этого мира. Он постучал. Послышалось: «Войдите!», и отец Иаков встретил его со скромным достоинством; на небольшом рояле еще горели две свечи. Да, ответил отец Иаков на вопрос Кнехта, он каждый вечер играет по полчаса, а то и по часу, труды свои он заканчивает с наступлением темноты и перед сном никогда не пишет и не читает. Они заговорили о музыке, о Перселле, Генделе, о старых музыкальных традициях бенедиктинцев, об этом вовсе не чуждом муз Ордене, с историей коего Кнехт выразил готовность познакомиться ближе. Беседа оживилась, говорили о тысяче вопросов, познания старика в истории оказались поистине феноменальными, однако он не отрицал, что история Касталии, самой касталийской мысли и касталийского Ордена мало его занимала; он не умолчал также о своем весьма критическом отношении к этой самой Касталии, Орден которой он склонен рассматривать как подражание христианским конгрегациям, кощунственное подражание, ибо касталийский Орден не опирается ни на религию, ни на бога, ни на церковь. Кнехт с почтительным вниманием выслушал эти критические замечания, позволив себе отметить: что касается религии, бога и церкви, то, помимо бенедиктийского и римско-католического толкования, возможны ведь и другие, да они и существовали, и никто не станет отрицать чистоту их помыслов и глубокий след, который они оставили в духовной жизни.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.