Сделай Сам Свою Работу на 5

СЭР ЛАЙОНЕЛ РИЧАРД ЧАРЛЗ ГЭЙ, ПЯТЫЙ ГРАФ НЕВИЛЛ 5 глава





С дрожащей улыбкой на губах она играла с ним в эту игру — лишь бы он не уходил. Что угодно — только бы он сидел тут.

— А это не неприлично, что ты копался в моих мозгах?

— Нет, не неприлично. Во всяком случае, я старался копаться как можно меньше!

— Но все-таки немножко полазил своими ручищами?

Только она одна во всем мире умела так разговаривать.

— Почему ты молчишь? — вдруг спросила Варвара. — Больше нам нельзя просто болтать. Я должна тебе на все ответить. И за все…

— Тебе нельзя сейчас! — быстро сказал он. — Ты еще больна. Варя! Ты будешь нервничать, и плакать, и…

— А ты думаешь, я каменная! — внезапно охрипнув, воскликнула она. Думаешь, мне не обидно? Как ты смеешь ни о чем меня не спрашивать? Взял и спрыгнул тогда с трамвая, взял и спрыгнул навсегда, взял и вычеркнул меня, да? Ведь я… ведь ты… ведь это же мучительно… Не смей уходить, слушай, я должна все сейчас тебе рассказать!

Но он не мог слушать, он не имел права слушать. Все-таки он был врачом. И железным командирским голосом, не громко, но так, что она поняла — иначе он тотчас же уйдет, — Устименко велел ей замолчать.

— Тебе же нельзя, Варя, — наклонившись к ее забинтованной голове, сказал он, — тебе нельзя, невозможно волноваться. Потом, когда ты поправишься, — мы потолкуем. А сейчас нельзя, это преступление — то, что я тебе позволяю.



— Я умру от говорения? — вдруг осведомилась она, и глаза ее заблестели. — Да? А теперь скажи: «Идиотка!» Помнишь, как ты говорил, когда я не понимала, чего хочет от всех нас твой великий Сеченов?

— Идиотка! — радостным шепотом сказал он.

— А еще что ты говорил?

— Мракобесы!

— Это свыше сил человеческих! — сказала она, бледнея. — Свыше сил, Володька! Погоди!

Несколько мгновений она молчала. И он сидел, склонившись к ней, — ждал. Он уже не смел ее останавливать.

— То, что происходит, — преступно, — быстро и четко зашептала она. Мне нет ни до чего никакого дела. Ни до твоих штук, ни до этого… жар-птицы. Мы одни с тобой во всем мире, мы одни! Я не понимаю, не знаю, не хочу больше думать. То, что случилось, — случилось, это — вздор! Но то, что мы теряем друг друга, — ужасно, это невозвратимо, Володя. Пойми, пожалуйста, пойми! Я знаю, ты тоже знаешь — мы приговариваем себя к безбрачию, потому что, как бы ни сложились наши жизни, мы будем одиноки, ужасно одиноки, ведь это же все невозможно без любви, это же не считается. Но годы, Володька, годы уйдут, жизнь будет дурацкой, глупой, как уже была, как есть, жизнь наполовину, на четверть, не настоящая. Ты не понимаешь, ты ничего не понимаешь, ты еще не научился понимать, ты ведь до сих пор не окончательно взрослый. Подумай, вспомни, представь себе, дурачок, как ты мог взять меня с собой туда, за ту твою границу. Ведь ты же мог! Мог?



Он поднялся.

— Ты уходишь? — шепотом спросила она.

— Да, — ответил он. — Я завтра приду. Больше нам нельзя нынче говорить.

— Вытри мне, пожалуйста, нос, — попросила она, — я вся изревелась. Там, на тумбочке, платок…

Он вытер ей нос и ушел сутулясь, а Варвара подумала: «Нет, это не третий раз — третий будет совсем отдельно, не завтра, не здесь, может быть через много лет, когда мы состаримся. Впрочем, вряд ли! Третьего раза может и вовсе не быть…»

И она стала ждать завтрашнего дня.

Но завтрашнего дня Варя тоже не дождалась, потому что ночью майора Устименку вызвали телефонограммой к большому начальству, о чем Степановой сообщила военврач Вересова.

— А днями мы вас эвакуируем в тыл, — весело добавила она. Подполковник Козырев в курсе дела и, несомненно, вас проводит…

Варя ничего не ответила.

 

 

«ТАНЕЦ МАЛЕНЬКИХ ЛЕБЕДЕЙ»

 

Уорд привез Невилла на машине санитарного транспорта и сам руководил процессом погрузки раненого на пароход. «В таких делах он — дока», — так подумал Володя, следя за английским врачом. Но именно в таких — не больше. И историю болезни Уорд привез в роскошном конверте за пятью печатями.



— Так не пойдет, Уорд, — сказал Устименко, когда они остались вдвоем в кают-компании. — Я должен знать, что здесь написано. Мы немножко изучили друг друга, не правда ли? Ответственность за вашу, простите, трусость может быть, я и слишком резок — все-таки несете вы, а не наша медицинская служба. Поэтому я желаю — так же, впрочем, как и мой шеф, профессор генерал Харламов, — чтобы в истории болезни была отражена наша точка зрения, наше утверждение необходимости оперативного вмешательства. По всей вероятности, в запечатанном документе сказано не все, иначе бы вы здесь же вскрыли пакет.

Но Уорд, разумеется, пакета не вскрыл.

Он погрузился в традиционное английское безмолвие, не в молчание, а именно в чопорное безмолвие, потом сказал, что Устименко «очень пунктуален, очень», и отбыл, пообещав доставить другую историю болезни.

— Видите, как я вас раскусил, — с недобрым смешком заметил Устименко.

— Не ловите меня на слове, — сухо ответил Уорд. — Другую, в смысле открытую, вот что я хотел сказать.

— Но и эту же можно открыть! История болезни — не диппочта. Кстати, не забудьте отметить в другой истории оба случая вторичного легочного кровотечения.

Это было сказано уже на трапе. Англичанин пожал плечами и уехал, а Володя пошел к своему пятому графу Невиллу.

— Вы можете меня называть просто Лью, док, — сказал он.

— Сэр Лью?

— Нет, Лью. Вы же очень старенький по сравнению со мной! И пусть я полежу тут на воздухе, док, пока такая хорошая погода. Мне здесь отлично и все видно.

— А вас не слишком обдувает?

— Нисколько!

Носилки стояли за ветром — возле лазарета, и все-таки тут было прохладно. У тети Поли нашелся оренбургский платок — она сама принесла его англичанину. Вдвоем с Володей они повязали ему голову — по всем сложным правилам — быстро и искусно. Отросшие льняные кудряшки тетя Поля выпустила наружу — на чистый, не обожженный лоб и на виски. Лайонел осведомился:

— Теперь я русская матрешка, да, док?

Володя не смог заставить себя улыбнуться, глядя на лейтенанта: гордая, бешено гордая девчонка, старающаяся держаться как мальчишка, — вот так подумал майор Устименко про этого летчика королевских военно-воздушных сил метрополии Лайонела Ричарда Чарлза Гэя, пятого графа Невилла и композитора, имя которого никто никогда не услышит.

— Теперь я буду пить молоко! — сказал Лайонел.

— Будешь, будешь, Ленечка! — подтвердила тетя Поля, когда Устименко перевел ей насчет молока. — Будешь, Леня!

С этого мгновения на «Пушкине» Невилла все стали называть Леней и даже Леонидом. К нему вообще тут относились с уважением после того боя над караваном. Он знал это и улыбался, ему тоже все тут нравилось — и элегантный старпом Петроковский, и салатик из сырой капусты, который ему принес кок Слюсаренко, и знаменитая русская клюква, которую он все время жевал и похваливал, и капитан Амираджиби, навестивший своего пассажира и поболтавший с ним насчет погоды, и крики чаек над заливом, и холодное, изящное, слаженное спокойствие команды парохода, и стволы «эрликонов», которые любовно обхаживал солидный и уверенный в себе матрос…

Вечером, когда Володя в кают-компании писал письмо Варваре, его вызвали на трап.

Тут прохаживался Уорд. На нем был лягушачьего цвета плащ; внизу на причале разворачивался английский джип.

— Вот, пожалуйста! — сказал Уорд и протянул Володе открытый конверт.

Составленная заново история болезни лейтенанта ВВС метрополии сэра Лайонела Невилла была облечена в несколько туманную форму, но факты тем не менее были поименованы.

— Ну что ж, — сказал Володя. — Все более или менее нормально.

Сложив бумаги, он сунул конверт в карман.

— Теперь, кажется, вы отдохнете от меня…

Володя усмехнулся.

— Я бы хотел все-таки попрощаться с сэром Лайонелом.

— Пойдемте.

Невилл не спал — курил и потягивал виски из стакана. Он был немножко пьян и как-то загадочно обрадовался появлению Уорда. Загадочно и злорадно.

— А, док! — прищурился он. — Представьте себе, я уж стал предполагать, что не взгляну в ваши сверкающие очки. И ваша тайна останется с вами. Что это вы мне наболтали перед самым отъездом насчет какой-то там операции, которую предлагали русские и которая бы меня убила?

Устименко набрал воздуха в легкие: даже это он выболтал, проклятый Уорд! Кто его тянул за язык? Он же сам просил молчать и не вмешивать раненого во все телеграфные запросы!

— О! — поводя носом, сказал Уорд.

— Что-о? — вежливенько осведомился Лайонел. — Я не сообразил сразу, о чем шла речь, а теперь мне стало интересно.

— Операция, сопряженная с огромным риском! — боком глядя на Устименку, произнес Уорд. — Операция почти неосуществимая…

— Да, но если они ее предлагали, вот они, — Невилл кивнул на Володю, значит, мои дела не так уж хороши? Или вы меня считаете круглым идиотом?

Володя вышел.

Этот разговор не имел сейчас к нему никакого отношения.

Пусть на все вопросы отвечает Уорд, пусть отвечает, если может.

Минут через двадцать — не больше — он увидел, как Уорд сел в свой джип и уехал, а вскоре пароходный фельдшер Миленушкин отыскал Устименку и сказал, что «Леонид» ругается и зовет своего доктора.

— Знаете что? — сказал Лайонел, когда Володя вошел в лазарет. — Я вдруг все понял. Не тревожьтесь, док, я не стану вас мучить всей этой подлой историей, она теперь никого не касается, кроме моего дяди Торпентоу и его чиновных докторов, это они за все отвечают, черт с ними, я понял другое, главное…

— Вы напились — вот что я понял! — сердито сказал Володя.

— Немного. Но ведь это теперь не имеет никакого значения. Только не мешайте мне, а то я запутаюсь; да, вот: вся история с моей операцией, которую вам не разрешили сделать, имеет даже философский смысл. Хотите выпить?

— Ну, налейте!

— Философский! Очень глубокий. Я не смогу это выразить, но мы всегда откладываем, не берем на себя ответственность и не решаемся пойти на риск. Это и есть наша традиционная политика. Вы понимаете? Уорд не виноват. Он просто дурак! Кстати, он мне все рассказал, и я теперь понимаю. Он рассказал потому, что он теперь больше не отвечает. Правда, я его немножко припугнул, что попрошусь в ваш госпиталь и вы меня прооперируете, но и на это он имел готовый ответ: вы не можете меня оперировать, потому что мое здоровье принадлежит нации, а нация запретила. Понимаете?

Лайонел засмеялся.

— Оказывается, нация — это мой дядя Торпентоу… Впрочем, хватит об этом. Сейчас я, пожалуй, посплю, а завтра вы меня опять уложите на палубу, ладно, док? Мне хочется увидеть всю эту кутерьму снизу…

— Зачем?

— Затем, что сверху все сражения выглядят сущими пустяками, какой-то безнравственной игрой, но все-таки игрой, а отсюда…

— Я не видел этой вашей игры ни сверху, ни отсюда, — ответил Володя. Но не думаю, чтобы это показалось мне кутерьмой… или игрой!

Невилл, как всегда, выслушав ответ Устименки, ненадолго задумался пережевывал Володин английский язык.

— Вам не хватает легкости в мыслях, док, — сказал он наконец. — Вы все берете слишком всерьез. Так размышлять свойственно англосаксам, а не славянам. И вы обидчивы. Кажется, вы склонны говорить те слова, которые любит мой дядя Торпентоу, например — «эти святые могилы».

— Есть и святые могилы! — буркнул Володя.

— Да, в том случае, если там не покоятся останки надутых себялюбцев, бездарных флотоводцев и самовлюбленных идиотов, вроде моего дяди Торпентоу. Но, как правило, они, именно они лежат в охраняемых законом могилах и в фамильных склепах. А вот моего брата Джонни какой-то сукин сын — танкист Роммеля — так вдавил в песок пустыни своими гусеницами, что его даже не смогли похоронить.

— Ладно, оставим это! — велел Володя.

— Зачем же оставлять? Что же касается моего старшего брата — Гарольда, док, то его прикончили нацисты в Гамбурге летом тридцать восьмого. Он был, знаете ли, разведчиком, и он ненавидел Мюнхен и все такое прочее. Он кричал моему дяде Торпентоу, что нам будет крышка, если мы не найдем настоящий контакт с русскими. И нацистам его выдали англичане. Да, да, не таращите глаза — они играли в бридж, эти двое мослистов, с двумя дипломатами-риббентроповцами и назвали им брата. Не удивляйтесь, французские кагуляры так же поступали, теперь-то мы кое-что хорошо знаем, но не все…

Он помолчал немного, потом добавил:

— Гарольда вообще не нашли. Совсем. А мой дядя Торпентоу — человек осведомленный во все времена — еще тогда сказал: «У таких, как я, слишком много общего с ними. Слишком много!»

— С кем — с ними? — не понял Володя.

— С нацистами, док, только не сердитесь, пожалуйста…

— Вы здорово сердиты на вашего дядю Торпентоу, — сказал Володя.

— Мне наплевать на них на всех! — сонно огрызнулся Невилл. — Мне только не хочется умереть в ближайшие дни. Хоть один стоящий парень должен разводить червей в нашем фамильном склепе, и этим парнем буду я. А завтра напьюсь, чтобы не думать про свою крупнокалиберную пулю…

— Хорошо, напьетесь!

— И меня опять уложат на палубе?

— Как захотите, Лью…

Нажав кнопку, Володя переключил люстру на ночничок.

— Теперь я останусь один? — шепотом спросил англичанин.

— Нет. Я буду ночевать тоже здесь, потому что у меня нет другого места, — соврал Володя. — Я только поем немного.

— Вашей пшенной каши?

— Нашей пшенной каши.

— Но у меня тут целый мешок банок! — свистящим, бешеным шепотом заговорил Невилл. — Это глупо, док! Я не могу ничего есть и особенно консервы. Отнесите в кают-компанию, док, я вас прошу. Ананасы в консервах. И курица. И бекон…

— Вы понимаете, что вы говорите? — тихо спросил Володя.

— Не понимаю! — крикнул ему вслед Лайонел. — Не понимаю, черт бы побрал вашу сумасшедшую гордость!

Володя плотно прикрыл дверь.

Рядом, на соседнем пароходе, заорал, хлопая крыльями, давно помешавшийся в этих широтах петух. Нежно, рассыпчато, хрустальным звоном пробили склянки, и Устименко вновь не разобрал, сколько же это времени и какая пора суток. Впрочем, это было совершенно все равно. Часы у него так и не ходили после тех двух бомб.

В кают-компании тетя Поля подала ему действительно пшенную кашу и какой-то напиток под названием «какао» — бурого цвета, пахнущий шерстью.

— А почему оно «какао»? — поинтересовался Володя.

— Так кок обозначил, — сердясь, ответила тетя Поля. — Ему виднее, Владимир Афанасьевич. Капитан, между прочим, давеча похвалил, сказал, что из древесных опилок лучше нельзя приготовить…

Вошел Петроковский, скинул плащ-клеенку, приподнял крышку пианино и стал подбирать «Синий платочек».

 

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч…

Ты говорил мне, что вовек не забудешь

Нежных и ласковых встреч…

 

— Вовек — не надо! — сказал Володя.

— Не надо так не надо! — покладисто согласился Петроковский и спросил: — И чего это со мной, доктор, прямо психическое: воняет тринитротолуолом и воняет — хоть плачь. Давеча головку чесноку съел — не помогло.

— Плюньте!

— Пройдет?

— Обязательно.

— А от этого лекарство не изобретено?

— Лекарство — конец войне.

— Это — так, — согласился старпом, — это вы точно…

И вновь повернулся к пианино:

 

Помнишь, при нашей разлуке

Ты принесла мне к реке

С лаской своею прощальной…

 

— Своею — не надо! — велел Володя.

Отодвинув тарелку, он дописывал Варе: «…Ты во всем права, рыжая, я-то знаю, что не могу без тебя жить, знаю всегда, понимаю, но проклятый характер трудно сломить. Вот и теперь почудилось мне предательство — самое страшное преступление, известное мне на нашей планете. Но это только почудилось: если на то пошло, я гораздо более виноват перед тобою, чем ты в чем-либо! Ты ведь его не любишь, ты не ушла с ним от меня, ты осталась, как тебе почудилось, без меня и махнула на все рукой. Я все понимаю, но не всегда вовремя, вот в чем, дружочек мой, несчастье. И слова застревают у меня в горле. Но ты все про меня знаешь — лучше, чем я сам. Это неважно, что сейчас мы опять с тобой расстанемся, мы найдемся, мы не можем не найтись. И выгони взашей своего красавца, хоть это и глупо, но мне он мучителен, и мысли…»

— Письмо на родину? — спросил Петроковский.

— Ага! — сказал Устименко, надписывая номер своей полевой почты на конверте. — Именно на родину! — И осведомился, не слышно ли чего нового.

— Это вы в смысле конвоев?

— Так точно.

— Об этом деле даже сам господь бог знает приблизительно. Или вовсе ничего не знает. Таков закон конвоев.

— А вы на берег не собираетесь?

— Насчет письма-то? Ящик в порту неподалеку — пять минут ходу.

— Что было на ужин? — спросил Лайонел сонным голосом, когда Устименко, отправив письмо, вошел в лазарет. — Пшенная каша?

— Пшенная каша. И какао! И омары, лангусты, устрицы, креветки и что там у вас еще такое аристократическое? Десерты, да, вот что! И кофе с ликерами. Ну, конечно, фрукты.

— Идите к черту, док! Я лежал и думал знаете о чем? Вот мы придем в порт назначения, в Рейкьявик, что ли? Мы придем, и в вашей кают-компании будет накрыт стол на всех тех идиотов, которые к вам явятся, и будет русская икра, и будет водка, и борщ, и блины, все будет. И вы все будете делать вид, что вам на это наплевать, и будете курить толстые русские с золотом папиросы, а коммодор Грейвс из адмиралтейства будет жрать вашу икру ложкой и намекнет вашему капитану, что неплохо бы прихватить с собой банку, и капитан даст. И икру, и водку, и папиросы…

— Ну, даст! — сказал Устименко.

— Но это же глупо!

— Не знаю, — сказал Володя. — Не понимаю, почему глупо? Давайте-ка спать, Лью, уже поздно…

— Все глупо, док, — с тяжелым вздохом пробормотал Лайонел. — Все бесконечно глупо и грязно. Все отвратительно. И знаете, я ужасно устаю думать. Это открытие, которое я сделал с проклятой вонючкой Уордом, и с моим дядюшкой Торпентоу, и со всем вместе, не дает мне покою. Впрочем, вы хотите спать?

— Да, хочу! — сказал Устименко, чтобы Невилл тоже уснул. Но он и не собирался спать — этот летчик, ему хотелось разговаривать. — Завтра! велел Устименко. — Слышите?

— Тогда уколите меня какой-нибудь гадостью, док, потому что я вас замучаю и сам начну к утру кусаться…

Володя вздохнул и пошел кипятить шприц.

А когда они проснулись, конвой был уже в море.

Приняв холодный, крепко секущий тело душ, Володя поднялся на ходовой мостик к Амираджиби, снял с гака запасной бинокль и ахнул — такое зрелище раскинулось перед ним. Под ярким, светло-голубым северным небом, буквально насколько хватало глаз, шли огромные транспорты и мощные военные корабли конвоя. В небе, серебряные под солнцем и черные с теневой стороны, плыли аэростаты воздушного заграждения, а над ними в прозрачной синеве патрулировали этот огромный плавучий город маленькие, проворные истребители.

— Здорово красиво! — неожиданно для себя вслух произнес Устименко.

— Сфотографировать, взять на память и никогда не возвращаться обратно, — брюзгливым голосом ответил Елисбар Шабанович. — Так выражаются одесситы…

Володя взглянул на него и заметил отеки под его глазами, суровый блеск зрачков и усталую сутуловатость плеч.

— Я не люблю разводить панику, — сердито и негромко заговорил Амираджиби, — но надеюсь, это останется между нами. Мы можем иметь веселый кордебалет, если эти пакостники-линкоры, и «Адмирал Шеер», и «Тирпиц», и «Лютцов», и тяжелый крейсер «Адмирал Хиппер», и легкие «Кельн» и «Нюрнберг» со всеми их эсминцами и подлодками выскочат на нас. Представляете?

— Нет! — пожав плечами, сказал Володя. Он действительно не представлял себе, как все это может произойти.

— Короче, будет шумно. И у вас найдется работа.

— Я подготовлен.

— Не сомневаюсь! Но здесь бывает труднее, чем на твердой земле.

— Да, разумеется! — кивнул Володя.

— Особая специфика, — продолжал Амираджиби. — Кроме того, у нас нет манеры бросать судно, пока оно на плаву. Наше правило: бороться до последнего. Но раненые должны быть эвакуированы вовремя. И ваш англичанин, этот пятый граф, — тоже. Вы отвечаете за них за всех. Ясно?

— Есть! — сказал Устименко.

Спускаясь на спардек, Володя вдруг подумал, что Амираджиби разыгрывает его и что все это нарочно, но тотчас же отогнал от себя эту мысль. Все вокруг — и пулеметчики «эрликонов», и артиллеристы, и санинструкторы с сумками, и военный комендант судна — в черной флотской форме, так странно выглядевшей на этом, казалось бы, мирном судне, и каски на людях, и собранность, и подтянутая напряженность — все говорило о том, что «обойтись» никак не может, что это война и быть бою!

Но ветер свистал так вольно и мирно, солнце светило так щедро и весело, Лайонел так радовался, что его опять вынесли на этот соленый, щекочущий ноздри воздух, что военврач Устименко решил «до своего часу» ни о чем военном не думать, а просто наслаждаться жизнью в тех масштабах, которые ему отпущены.

— Будем играть? — со своим прелестно-плутовским выражением спросил Невилл.

— Давайте, лейтенант.

— Но вы старайтесь запомнить, док! А то это бессмысленно — я вас никогда не выучу, если вы будете думать о своей девушке. У вас, кстати, есть девушка?

— Нет! — хмуро ответил Устименко.

— Такой старый, и еще нет.

— А у вас?

— Я не успел, док! Я вообще ничего не успел.

Легкая краска залила его лицо: даже говорить пакости этот военный летчик еще не успел научиться.

— Понимаете, док? Я ходил к ним после гонок на гичках, но из этого совершенно ничего не вышло. Они называли меня «подругой» и затолкали мне силой в рот огромную липкую конфету. А потом я напился — вот и все.

Володя улыбался — такой старый и такой мудрый змий рядом с этим летчиком. Улыбался, смотрел на белесые кудряшки, колеблемые ветром, и думал печально: «Если ты полюбишь, дурачок, то узнаешь, какая это мука. Будешь жить с клином, забитым в душу, и делать при этом веселое лицо».

— В молодости я никогда ничего не успевал, — сказал Невилл. — Я всегда опаздывал. Мне не хватало времени, док, понимаете…

И, махнув рукой с перстнем, он едва слышно засвистал. Это и была их «игра», странная игра, придуманная сэром Лайонелом Невиллом.

— Ну? — спросил он погодя.

— Скрябин! — сказал Володя напряженным голосом.

— Док, вы просто тугоухий. Я повторю.

И он опять засвистал тихонечко и даже подпел, чтобы Володя правильно ответил.

— Ей-богу, Скрябин! — повторил Устименко упрямо.

— Очень лестно, а все-таки это Невилл, «опус 9».

— Здорово похоже на Скрябина.

— Вы думаете? Ну, а это?

Володя слушал с серьезным видом.

— Это уже наверняка Скрябин.

Лайонел захохотал счастливым смехом.

— Это наша летчицкая песенка под названием «Коты на крышах»! Довольно неприличная песня. Ничего вы, док, не понимаете в музыке…

Он все еще смеялся, когда это началось. И не он первый заметил кровь, а Устименко. Она была ярко-алой, и ее хлынуло сразу так много, что Володя растерялся. Вдвоем с чубатым матросом, случившимся поблизости, Володя унес носилки с Лайонелом в лазарет. Невилл затих, глаза его были закрыты. Здесь слышнее дышали судовые машины, или это лопасти винта вращались в холодной морской воде? А за перегородкой, отделяющей лазарет от камбуза, кок жалостно выпевал:

 

И мне не раз

Снились в предутренний час

Кудри в платочке,

Синие точки

Ласковых девичьих глаз…

 

Кто-кто, а платочек уже завоевал «Александра Пушкина».

— Это опять вторичное кровотечение? — наконец спросил Лайонел. — Да? И сильное?

— Легкое! — солгал Устименко.

— Из меня хлестало, как из зарезанного теленка! — сказал Невилл. Интересно, какое же будет тяжелое…

— Вам бы лучше не болтать.

— Тогда я проживу сто лет?

— Я вас просил не болтать! И нечего так ужасно волноваться, все то, что вы сейчас потеряли, я вам сейчас долью. У меня тут сколько угодно отличной крови.

Пришел Миленушкин, и они занялись переливанием.

— Слушайте, это, действительно, очень просто! — иронически удивился Невилл. — Вроде вечного двигателя.

— Еще проще!

— Значит, теперь меня будут постоянно доливать?

— Да, а в Англии вам извлекут пулю, и вы об этом позабудете!

— Док, — сказал Лайонел, когда процедура переливания кончилась, — а вам не попадет от ваших коммунистов, что вы так возитесь со мной? Я все-таки, знаете, не совсем «свой в доску», хоть один ваш летчик в госпитале, когда мы с ним тихонько выпили, сказал, что я «свой в доску». И еще он посоветовал мне поскорее открыть второй фронт и не задерживаться. Подумать только…

Он запнулся.

— Что подумать?

— Подумать только, что я мог свалить его вот так же где-то над каким-то морем.

— Или он вас.

— Или он меня, это не имеет значения. Важно другое, важно то, что парни, которые начинают что-то соображать, соображают, когда уже поздно…

— В каком смысле поздно?

— В смысле хотя бы гемоглобина. Еще там, в госпитале, Уорд проболтался, а я услышал. Это вы умеете хранить свою проклятую врачебную тайну, а Уорд и на это не способен…

Он покрутил черный перстень на тонком пальце и закрыл глаза.

— Устали?

— Налейте-ка мне виски, вы же проигрались на Скрябине.

Володя налил, но Невилл пить не стал.

— Противно! — сказал он, вздохнув.

Мысли его были где-то далеко.

— Может быть, вы подремлете? — спросил Устименко. Но наверное, как-то неточно, потому что летчик задумался, прежде чем ответить. И наконец спросил:

— Что вы имеете в виду?

Взгляд его был рассеян: наверное, путались мысли. Оказалось, что нет, наоборот, он настойчиво думал об одном и том же.

— Да, да, док, вы меня не собьете, — вернулся он к прежней теме. — Тот парень мог оказаться против меня, если бы нас натравили. Понимаете? Он тоже еще не успел, и оба мы ничего не успели бы, кроме как покончить друг с другом.

Он закрыл глаза, и лицо его — тоненькое лицо страдающей девочки, которая хочет притвориться мальчишкой, — словно погасло. Лицо в оправе из мягких, влажных и сбившихся кудрей.

Не открывая глаз, совсем тихо он предупредил:

— И не мешайте мне говорить, покуда я могу. Или эти вторичные кровотечения такие легкие?.. Мне слишком мало осталось болтать по счислению времени, как в воздухе, когда горючее на исходе. А ваши заправки или доливания — это пустяки. Наверное, в том, что вы доливаете, гемоглобин пожиже…

Он не договорил, улыбнулся чему-то и задремал.

Стараясь не позволять себе думать, Устименко вздохнул и, осторожно завернув кровавые полотенца в бумагу, выбросил их за борт. Только тут, на палубе, он заметил, что хоть караван и двигался прежним ходом, но что-то вокруг изменилось. И не успел он сообразить, что же именно изменилось, как загремели зенитки сначала на военных кораблях конвоя, а потом, почти тотчас же, — на транспортах.

Слева по курсу встала сплошная стена ревущего огня, но, несмотря на этот зелено-розовый, дрожащий поток убивающего света трассирующих пуль, немецкие торпедоносцы, завывая моторами, шли на сближение, не отворачивая и не отваливая в сторону. Они шли низко над водой, стелющимся, приникающим к поверхности моря полетом, дорываясь до дистанции, с которой имело смысл сбросить торпеды, — и вот сбросили в то самое время, когда сзади и справа каравана волнами пошли пикирующие бомбардировщики. А может быть, Володя и не понял и не разобрал сразу толком, кто из них что делал, но именно так он это увидел: в свете полярного, яркого солнечного дня — строй фронта торпедоносцев, пробивающих огненную стену, и бомбардировщики там, наверху, над головами. А потом в реве и клекоте задыхающихся зенитных пушек своего парохода, в несмолкающем грохоте «эрликонов» возле уха он вообще перестал что-либо понимать и оценивать, а только сообразил, что, наверное, ему уже есть дело, и, сорвав с гака шлем, затянул у шеи ремешок и сразу увидел возле себя, возле самого своего лица рябенькую, рыженькую мордочку Миленушкина, всегда робеющего и немножко даже заикающегося от робости.

— Что? — крикнул ему Устименко.

— Порядок! — заорал Миленушкин. — Пока порядок!

Володя махнул рукой и побежал на ходовой мостик. Здесь было попонятнее, но барабанные перепонки, казалось, вот-вот лопнут от рева где-то рядом хлопающих пушек. Амираджиби с мокрым от пота бронзовым лицом стоял возле рулевого, и Устименко слышал, как сигнальщик крикнул капитану почти одновременно, что «справа по корме бомбардировщик противника» и что «пошли бомбы», и как Амираджиби тотчас же велел рулевому: «Право на борт». Рулевой деловито ответил: «Есть право на борт», а бомбы с воем пронеслись где-то совсем неподалеку, и тогда капитан приказал «отводить», и вдруг тут все притихло, хоть носовые пулеметы еще и грохотали.

— Поняли? — сипло спросил Амираджиби и стал откашливаться.

— Это и есть кордебалет? — вспомнил Устименко.

— Нет, доктор дорогой, это всего только танец маленьких лебедей из балета «Лебединое озеро». Это немножко войны…

Откашлявшись и ловко закурив на ветру, капитан осведомился:

— Видели, как погиб «Фараон»?

— Нет, не видел.

— Сразу. В одно мгновение. Они, наверное, зазевались, бедняги, бомбардировщик вытряхнул на них две бомбы. Вот корветы снуют — смотрите, надеются еще людей спасти…

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.