Сделай Сам Свою Работу на 5

СЭР ЛАЙОНЕЛ РИЧАРД ЧАРЛЗ ГЭЙ, ПЯТЫЙ ГРАФ НЕВИЛЛ 4 глава





Володя хотел было выругаться, но не успел, потому что совсем неподалеку — куда ближе района порта — грохнули две бомбы. Госпиталь дважды подпрыгнул, и Невилл сказал:

— Между прочим, на земле довольно противно, когда они начинают так швыряться — эти боши. Как это ни странно, но я никогда или, вернее, почти никогда не испытывал бомбежки, лежа в кровати, беспомощным. В воздухе веселее.

— У вас странный лексикон, — сказал Володя. — Противно, веселее! Словно в самом деле это какая-то игра…

Он ушел, так и не дождавшись отбоя тревоги. Снизу от рыбоконсервного завода тянуло вонючим, едким дымом, истребители шныряли за облаками, разыскивая прячущихся там немцев, суровые бабы-грузчицы покрикивали мужские слова:

— Майна!

— Вира, помалу!

— Стоп, так твою!

С верхней площадки трапа огромного закамуфлированного «Либерти» вниз на баб в ватниках скучно смотрели американские матросы, один зеркальцем пускал на них солнечных зайчиков, другой, сложив ладони рупором, кричал какие-то узывные слова. И повар в колпаке, чертом насаженном на башку, орал:

— Мадемуазель — русськи баба!

— Где «Пушкин» стоит? — спросил Володя у остроскулой коренастой женщины, повязанной по брови цветастым платком.



— Ишь! Свой! Морячок! — сказала коренастая.

— Не чужой, ясно! — стараясь быть побойчее, ответил Володя.

— И вроде бы даже красивенький!

Коренастая полоснула по Володиному лицу светлым, горячим взглядом, усмехнулась и проговорила нараспев:

— Девочки-и! К нам мальчишечка пришел! Пожалел нашу долю временно вдовью. Управишься, морячок? Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие!

Заливаясь вечным своим дурацким румянцем, Устименко забормотал что-то в том смысле, что он не расположен к шуткам, но бабы, внезапно развеселившись, скопом пошли на него, крича, что обеспечат ему трехразовое питание, что зацелуют его до смерти, что он должен быть настоящим патриотом, иначе они его здесь же защекочут и выкинут в воду треске на съедение…

Подхихикивая, Володя попятился, зацепился ногой за тумбу, покатился по доскам и не успел даже втянуть голову в плечи, когда это произошло. Очнулся он оглушенный, наверное, не скоро. Попытался подняться, но не смог. Полежал еще, потрогал себя (цел ли) не своими руками — руками хирурга. Пожалуй, цел. Увидел облака — дневные ли, утренние, вечерние — он не знал. Увидел борт «Либерти» — огромный, серый, до самого неба. И опять небо с бегущими облаками, бледно-голубое небо Заполярья.



Только потом он увидел их. Они все были мертвы. Да их и не было вообще. Было лицо. Потом рука. Отдельно в платочке горбушка хлеба — завтрак. Часть голени — белая, отдельная. Еще что-то в ватнике — кровавое, невыносимое…

Даже он не выдержал. Шагах в двадцати от этой могилы его вывернуло наизнанку. И еще раз, и еще! А когда он вновь ослабел и привалился плечом к каким-то шпалам — услышал стоны.

Эту женщину швырнуло, и она умирала здесь — возле крана. Он попытался что-то сделать грязными, липкими, непослушными руками. И тогда сообразил Про «Либерти» — огромное судно, где есть все — и врачи, и лазарет, и инструменты, и носилки…

Качаясь, неверными ногами он пошел вдоль борта по причалу. Но трапа не было. Не сошел же он с ума — там, на площадке трапа, матрос пускал зайчиков и кок в колпаке орал оттуда: «Мадемуазель, мадемуазель!» И трап висел — огромный, прочный, до самого причала.

— Эй, на пароходе! — крикнул он.

Потом сообразил, что им там, наверное, не слышно, вспомнил, что у него есть коровинский пистолет, и выстрелил. Расстреляв всю обойму, Володя прислушался: нет, ничего, никакого ответа.

Задрал голову и ничего не увидел.

Ничего — кроме огромного, до неба, серого борта.

Они убрали трап — вот и все, чтобы не было хлопот, чтобы к ним никто не лез и чтобы та бомба, которая была сброшена на них, а попала в русских женщин, не мешала их привычному распорядку.



Тяжело дыша, охрипнув, с пистолетом в руке он вернулся к этой последней — умирающей. Она была уже мертва, и никакие американские лазареты ей бы теперь не помогли.

А над портом опять выли сирены, возвещая начало нового налета.

Медленно, ссутулившись, вышагивая с трудом, он отправился искать «Пушкин».

И вдруг показался себе таким крошечным, таким ничтожным, таким ерундовым — дурак с идеей, что человек человеку — брат. Они убрали трап эти братья, — вот что они сделали!

 

 

О КРОВОТОЧАЩЕМ СЕРДЦЕ

 

— Мой дорогой доктор! — сказал капитан Амираджиби, когда Володя вошел к нему в салон. — Мой спаситель!

Потом внимательно присмотрелся и удивился:

— У вас довольно-таки паршивый вид. Может быть, ванну?

Устименко кивнул.

Амираджиби сидел за маленьким письменным столиком — раскладывал пасьянс. Карты он клал со щелканьем, словно это была азартная игра. За Володиной спиной с веселым журчаньем наливалась белая душистая ванна стюардесса тетя Поля насыпала туда желтого хвойного порошку.

— Попали под бомбочки? — спросил капитан.

— Немного, — не слыша сам себя, ответил Устименко.

— Вы примете ванну, а потом мы выпьем бренди, у меня есть еще бутылка.

— Ладно.

— И поедим. Я еще не обедал.

— А сколько времени? — спросил Володя. — У меня остановились часы…

И, как бы в доказательство, он показал окровавленную руку с часами на запястье.

— Э, доктор, — сказал Амираджиби, — кажется, вам надо дать бренди сейчас… Петроковский не возразит, он гостеприимный.

Капитан все еще смотрел на Володину руку.

— Это не моя кровь, — запинаясь произнес Устименко, — я не ранен.

Он никак не мог вспомнить, зачем пришел сюда, на «Пушкин». Ведь была же у него какая-то цель, когда он собирался. Наверное, он хотел что-то спросить, но что?

Про своего пятого графа?

Может быть, Мордвинов что-нибудь ему поручил нынче утром?

Но что?

Капитан еще немножко пошутил, но в меру, чуть-чуть.

Но ни он, ни Володя не улыбнулись. И бренди нисколько не помогло. Полегче стало только в горячей воде. Он даже подремал немного, хоть и в дремоте слышался ему голос той, не существующей больше женщины, протяжно-веселая интонация: «Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие».

— И чистое белье доктору! — крикнул капитан за дверью. — Возьмите у старпома, они и одного роста.

«На этом пароходе все общее, — с вялым одобрением подумал Володя. — Они как-то хвастались, что только боезапас у них охраняется, и больше ничего».

Амираджиби принес ему белье, шлепанцы и халат из какой-то курчавой, нарядной материи. Тетя Поля накрыла на стол здесь же, в салоне, и Володя съел полную тарелку макарон. Пришел Петроковский, с соболезнованием взглянув на Володю, спросил:

— Как ваш англичанин, доктор?

— А вы его знаете?

— Вот так здрасте, вот так добрый день, — сказал старпом. — А кто его тащил из воды, когда он совсем было уже гробанулся?

— Не хвастайте, Егор Семенович, — сказал Амираджиби, подписывая ведомости. — Не хвастайте, мой друг!

— Я и не хвастаю, только мне надоело, что спасенные непременно ихние. Катапультировать в небо — это они могут, а застопорить машины, когда такой мальчик пускает пузыри, — нет.

И, побагровев от ярости, несдержанный Петроковский произнес слово на букву "б". Капитан даже покачнулся на своем стуле.

— Вы меня убиваете, старпом! — воскликнул Амираджиби. — Разве вы не могли найти адекватное понятие, но приличное! Например — вакханка! Или гетера! Или — продажная женщина, наконец! Если вы хотите выразить свое отрицательное отношение к известным вам подколодным ягнятам, скажите: они кокотки! А вы в военное время на моем судне выражаетесь, как совсем плохой, нехороший уличный мальчишка. Что подумает про нас доктор? Мы должны быть всегда скромными, исключительно трезвыми и невероятно морально чистоплотными, вот какими мы должны быть, старпом Петроковский! Вам ясно?

— Ясно! — со вздохом сказал старпом и ушел.

А капитан, стоя у отдраенного иллюминатора, тихонько запел:

 

О старом гусаре

Замолвите слово,

Ваш муж не пускает меня на постой…

 

Потом круто повернулся к Володе и спросил:

— Вы идете с нами в этот рейс?

— Кажется.

— Я имею сведения, что вы получили назначение на наше судно.

— В этом роде…

И опять он не вспомнил, зачем его сюда принесло. Наверное, у него был изрядно дикий вид, потому что Амираджиби внимательно в него вглядывался.

— Его дела плохи — этого парня?

— Почему вы так думаете?

— Потому что у меня были инглиши. Очень любезные. Немножко даже слишком очень любезные. Я-то их знаю — этих военных чиновников. Вернее, военно-морских чинуш.

— У него дела неважные, — сказал Устименко. — Они отказались оперировать.

— А у меня на пароходе вы сами справитесь?

— Исключено.

— Жаль, — задумчиво и бережно произнес Амираджиби. — Он немножко наглец, этот мальчик, он немножко из тех щенков, которые начали рано лаять, но он лает на больших, страшных собак. Он храбро и умело дрался в тот паршивый день, мы все следили за этим боем. Он лез и нарывался; понимаете, он хотел нам помочь изо всех своих слабых сил. Если бы такие, как он, сидели у них в адмиралтействе…

— Да, верно! — сказал Володя, испытывая вдруг чувство признательности к Амираджиби за то, что тот понял Лайонела. — Это вы верно, очень верно…

— Он немножко петушился, когда его ранили — ваш мальчик, — продолжал капитан, — знаете, они так говорят иногда, мальчишки: «Я не ранен, я убит, ваше превосходительство». Красиво, в общем, и очень жаль мальчишку. Давайте выпьем, доктор!

Тетя Поля принесла две огромные чашки черного душистого кофе — на «Пушкине» умели варить этот напиток, — и Амираджиби достал сигары длинные Виргинии, две штуки.

— Больше нет, — сказал он. — Больше ни черта нет. Как брать — все берут у капитана «Пушкина», а в обратный рейс нет даже паршивой махорки. Вчера на нашем судне сделали идиотскую подписку и отдали в пользу чего-то весь сахар. Банда анархистов, а не советское судно…

— Вы сами первыми подписались, — за спиной капитана сказала тетя Поля. — Зачем же на людей валить, Елисбар Шабанович…

— Мне нельзя давать такие бумаги, — сказал Амираджиби. — Я слабый. Меня нужно ограждать от таких бумаг, тетя Поля, меня нужно вообще держать на цепи…

И китель и брюки тетя Поля Володе отпарила и отутюжила, он мог уходить, но не хотелось. Вместе с Амираджиби они осмотрели пароходный лазарет беленький, чистенький, вместе подумали, как в случае чего можно будет выносить Невилла на палубу, потом посидели в шезлонгах на ветру, и Устименко неожиданно сам для себя рассказал, как у врача не хватает иногда сил примириться с тем, что человек, которого он лечит, уходит. Но, больной или раненый, одним словом — человек уходит, а ты винишь себя. И недаром, может быть, один ученый напечатал работу о том, что не следует привязываться к своим больным, их следует держать в некотором, так сказать, отдалении.

Амираджиби послушал, потом с недоброжелательством в голосе занялся «уточнением» вопроса.

К воде косо, с пронзительными криками падали чайки; капитан «Пушкина» заговорил не торопясь, задумчиво:

— Э, глупости! Мало ли что написано в книгах, бумага и не такое выдерживала и еще долго будет выдерживать. Бумага «Майн кампф» выдержала, расистов, антисемитов, что кому угодно. Он, видите ли, знаменитый профессор, и он, видите ли, авторитет, но утверждает, что хирургу не следует входить в личный контакт с тем человеком, которого он будет оперировать, потому что в случае неудачного исхода хирург испытывает нравственную травму. Так? Я вас правильно понял?

— Правильно! — кивнул Володя.

— Гадость! — брезгливо передернув плечами, произнес Амираджиби. Личный контакт подразумевает контакт душевный. Контакт душевный происходит только в случае возникновения взаимного расположения людей друг к другу, и здесь уже совершенно все равно, кто они — хирург и пациент, или два моряка, или летчик и моряк. Возникновение душевного контакта с новым человеком всегда обогащает живую душу, и только круглый злой дурак может себя ограничивать в этом смысле. А развивая эту идею до абсурда, мы вообще не должны иметь друзей, потому что кто-то кого-то в этом скверном мире будет хоронить. А хоронить друзей — травма.

Он положил руку на Володино плечо, помолчал и посоветовал:

— Не фаршируйте себя пустяками, мой молодой друг! Ни на кого никогда не жалейте силы вашего сердца. Извините меня за выспренность, но, кровоточащее, оно гораздо нужнее другим, чем такое, как раньше рисовали на открыточках — знаете, с голубками. Старик Горький на эту тему красиво написал, а я, грешник, люблю, когда красиво…

Он похлопал себя по карманам и спросил:

— У вас махорка есть?

— Есть, — сказал Володя.

— Опять, капитан, тревога, — подходя, сообщил старпом.

— Вы ждете моих распоряжений, Егор Семенович? — удивился Амираджиби. Вы же их знаете навсегда: стрелять, но хорошо… Ах, Жорж, какой вы рассеянный!

В порту взвыли сирены — «юнкерсы» шли строем фронта.

— Вы любите войну, доктор? — плохо свертывая самокрутку, спросил Амираджиби.

— Нет! — удивленно ответил Володя.

Капитан быстро на него взглянул и усмехнулся своей печальной улыбкой.

— Какое удивительное совпадение — сказал он уже под грохот крупнокалиберных пулеметов «Александра Пушкина». — Мы с вами единомышленники…

Только в это мгновение Володя вспомнил, зачем ему нужен был Амираджиби: он должен был узнать хоть приблизительно, сколько осталось времени до ухода каравана. Ведь там, в госпитале, — Варвара. И он должен как-то так все организовать, чтобы эвакуировать «раненую Степанову» в тыловой госпиталь.

— После отбоя мы с вами поговорим! — крикнул ему Амираджиби. — Сейчас все равно ничего не слышно!

 

 

СВЫШЕ СИЛ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ…

 

Елена прыгала через скакалку: это было такое необыкновенное зрелище, что Устименко даже остановился. Еще зимой казалось, что эта девочка никогда не улыбнется. А сейчас она, как ни в чем не бывало, вернулась в положенное ей от природы детство и, видимо, преотлично там себя чувствовала.

— Здравствуй, Оленка, — сказал он издали.

— Оюшки, товарищ майор, — смешно охнула Елена. — Ну не приметила, прямо беда!

И слов она новых тут набралась — какое-то вдруг «оюшки». И сияет, глядя в глаза, помаргивая огромными ресницами, словно еще отросшими за это время.

— Живешь-то как? — спросил он, неумело кладя ладонь на крепкое Ленине плечо. — Ничего?

— Живем — хлеб жуем, — радуясь его нечастой ласке и поводя под его рукой плечом, ответила девочка. — У нас новый концерт сегодня, придете?

— Обязательно.

— Значит, гвардейский порядочек. Вы только обязательно придите, хорошо?

— Непременно!

— Я «Синий платочек» исполню, красивая песенка, не слыхали?

— Не слыхал.

В сущности, он вопросов Лениных и ответов своих больше не понимал. Он только смотрел — только видел Козырева, картинно остановившего свой «виллис» возле въезда в госпиталь. Подполковник приехал один, огляделся, подумал, набил трубку табаком и, закурив, кому-то приветственно, словно в кинокартине, помахал рукой.

— Это с Верой Николаевной Козырев здоровается, — пояснила Володе Елена, как бы стараясь ему в чем-то помочь. — Видите теперь?

А Устименко невесело подумал: «Уже даже эта девочка, наверное, в курсе событий моей жизни и старается мне посильно помочь. Помочь не быть смешным. Наслушалась в землянке, соображает. А я, конечно, здорово смешон. Впрочем, какое это имеет значение — смешон, не смешон! Ведь все это кончено, навсегда, к черту, кончено!»

Подошел капитан Шапиро, торопливо доложил о том, что за истекшее время ничего нового не произошло, и замолчал, чуть сконфузившись и даже порозовев немного. Им всем было за него неловко, так, что ли?

А подполковник Козырев валкой хозяйской походкой, не торопясь и раздаривая по сторонам улыбки, медленно выплыл из-за скал, но уже теперь в халате, и направился к подземной хирургии, где лежала Варвара.

— Ничего не поделаешь, — со вздохом произнесла Вересова, — он получил разрешение от самого Мордвинова. А Мордвинов, как вам известно, нас с вами не очень жалует. Еще какой звонок был свирепый. Вы его видели?

— Мордвинова? Видел.

— И он вам ничего не говорил?

— Ничего.

— Это потому что я всю вину взяла на себя, — с торжеством в голосе сказала Вересова. — Дескать, я не пускала. Он поверил…

И, засмеявшись, добавила:

— Легко вас, мужчин, обманывать…

С залива порывами несся ветер, хлестал развешенным на веревках бельем, нес мелкую злую водяную пыль.

— А вы, наверное, и не ели ничего! — воскликнула вдруг Вера Николаевна. — А? Не ели? Идите к себе, я сейчас вас отлично накормлю. У нас сегодня плов отменный! Ну, идите же, невозможный какой человек! Уведи майора, Оленка, и накрой у него на стол… Ты ведь теперь все умеешь!

— Ничего, я сам! — кисло сказал Устименко и пошел к себе, мучительно предчувствуя длинные и никчемные соболезнования Вересовой.

Но она была еще умнее, чем он о ней думал.

Она никаких «жалких» слов не говорила, наоборот, вела себя легко, просто, естественно, как добрый друг, который решил ничего не бередить. Налив ему водки, Вера поперчила «своим собственным» перцем плов (она не выносила пресное) и со свойственным ей умением подмечать в людях смешное и низкое рассказала вдруг, как на главной базе ухаживал за ней какой-то весьма серьезный и основательный генерал, как дарил ей сувенирчики и как внезапно, в одно мгновение все это оборвалось, потому что к генералу, обеспокоившись слухами, нагрянула супруга, дама суровая, истеричная и чрезвычайно смелая. Для выяснения подробностей она явилась к Вересовой в госпиталь и собрала все начальство.

Рассказывала Вера Николаевна со свойственной женщинам ее типа жестокой наблюдательностью, не щадя и самое себя, но так живо и образно, что Володя перестал думать свои невеселые думы, а просто слушал и улыбался…

— Так что у кого, дорогой мой Владимир Афанасьевич, не было своих подполковников, — внезапно с растяжечкой заключила она. — И что, они все значат по сравнению с любовью, если она существует?

— Вы о чем? — неприязненно осведомился он.

— О вашей личной жизни! — упершись коленом в табуретку и низко наклонившись к Устименке, сказала Вересова. — Разве непонятно?

Он молчал, уныло выскребывая со сковородки остатки плова. Что она от него хочет? Зачем вдруг ей понадобилось говорить о Варваре? А он-то думал, что у нее хватит душевного такта не трогать эту тему.

— Не мое дело? — тихо спросила она. — Вы так рассуждаете?

— Примерно так, — коротко взглянув в ее блестящие глаза, ответил он.

— Нет, мое, — зло сказала Вересова. — Мое, потому что я люблю вас. Люблю, зная, что вы нисколько меня не любите и не любили. Мое, потому что я невесть на что способна для вас. Люблю, эгоцентрик вы несчастный, люблю, верю в вас бесконечно, хочу быть с вами всегда, хочу смотреть на вас снизу вверх, хочу радоваться судьбе, которая отдаст вас в мои руки. Не понимаете?

— Вы ошибаетесь, — вежливо ответил он. — Вы меня, Вера Николаевна, выдумали. Вы даже про какую-то лошадку выдумали, на которую вы ставите. Все это вздор, пустяки, я ведь просто-напросто довольно занудливый врач. И ничего из меня не выйдет…

— Посмотрите-ка на него, — с легким смешком сказала Вересова. — Какое мужество! Он даже на себе крест поставил, только бы я убралась с его дороги. Ну что ж, бог с вами. Действительно, это ваша техник-лейтенант премилое существо. Я бы тоже в нее влюбилась и совершенно разделяю и ваши чувства и чувства красавца Козырева. Что же касается, Владимир Афанасьевич, вашего будущего, то вряд ли подполковник впоследствии на Степановой женится. Я проведала у его солдат, вот вам подарок от меня: товарищ подполковник женат, получает от супруги регулярно письма и фотографии своих чад, сам пишет и посылки шлет. Следовательно, будущее за вами. Такие гуси, как Козырев, — мне это хорошо известно, недаром я вам притчу рассказала про своего генеральчика — храбрятся только в отсутствие законных супруг. В мирное время они тише воды, ниже травы. Супругу свою Козырев, несомненно, называет мамочкой, она его — папочкой, здоровая, нормальная семья, как же это так — вдруг взять ее да порушить. Нет, товарищ майор, Варвара Родионовна, несомненно, вам достанется, только подождать надо, милый Владимир Афанасьевич, подождать и смириться…

— Послушайте, — вдруг, не сдержавшись, почти крикнул он, — я не желаю…

— А вы меня поставьте по стойке «смирно», — с горловым, неприязненным смешком живо откликнулась она. — Или пять суток гауптвахты! Все правильно, товарищ майор, я ведь ваша подчиненная, вы меня вполне имеете право призвать к порядку…

Несмотря на все эти шуточки, пальцы ее дрожали, когда она скручивала себе папироску, и Устименко не без раздраженного удивления подумал, что, может быть, эта женщина и вправду любит его.

Впрочем, какое это имело сейчас значение?

Важно было только одно — ушел Козырев от Варвары или все еще сидит там. И важно было узнать об этом.

Узнал Володя просто: подполковник сам явился к нему.

— Привет науке! — сказал он, садясь. — Значит, скоро мою больную на выписку?

— Не совсем так, товарищ подполковник, — сухо ответила Вера. — Мы ее эвакуируем в тыл. Лечиться ей нужно будет еще долго и основательно.

— Ну, из тыла дорога ко мне никому не заказана.

Вересова усмехнулась:

— Ей — заказана.

— Это — как? Может быть, разъясните?

— Очень просто: она свое отслужила.

— Да ну? — простодушно и нагло удивился Козырев. — Это вы все здесь сами решаете?

— Мне не нравится ваш тон, подполковник, — резко вмешался Устименко. Мы делаем то, что считаем нужным, вы с вашими связями можете жаловаться на нас кому вам угодно. И оставьте нас, пожалуйста, в покое…

Но это были не те слова: они на Козырева никак не подействовали. Подействовала на него неожиданно Вересова, он даже перестал ругаться, когда она заговорила. И чуть-чуть пожелтел.

— Мое дело сторона, — вдруг мягко заговорила она и даже дотронулась пальцами до локтя Козырева. — Но я искренне советую вам, подполковник, прекратить музыку, которую вы затеяли. Командование дало мне понять, что ваша просьба насчет пропуска к Степановой — здесь — последняя, которая может быть удовлетворена. Эта история наделала много шуму, слишком много…

Козырев глубоко вздохнул, потом быстро спросил:

— Проработочка будет?

— Н-не знаю, — не торопясь ответила Вера. — Будет, если сигналы имеются…

— Сигналы, наверное, имеются, без сигналов и чижик не проживает, — зло сказал Козырев. — Ну что ж, спасибо, утешили.

— А я вас утешать не собиралась, подполковник. И предупредила вас только потому, что, естественно, не желаю никаких незаслуженных неприятностей нашему госпиталю.

— Страховочка?

— Хотя бы и так. Грехи ваши, вы и расхлебывайте…

— Да уж помощи не попрошу…

Раскурив трубку, он ушел, словно бы и вправду победителем. А Вера Николаевна тихонько и доверительно спросила:

— Не пропадете со мной, а, товарищ майор?

— Пропаду! — резко и яростно ответил он. — Именно что пропаду, и подлецом пропаду.

— Ох, как красиво! — усмехнулась Вересова. — Это я уже, знаете ли, где-то читала или в кино видела — как она его, ангельчика, превратила в негодяя. Только ведь это все вздор, Владимир Афанасьевич. Если он хороший, его в подлеца не превратишь. А если он внутри себя подловат и только это качество наружу не проявил, тогда что ж, тогда ведь и греха тут нет. А вы меня в данном случае с Козыревым не остановили, хоть и знали, что я лгу, потому что вам хотелось, чтобы хлыщ этот поскорее убрался. Разве не так?

— Все вы врете! — неуверенно сказал он. — И про свои чувства врете. Ничего не было, нет и не будет.

— А что вы называете — чувства? — со своим тихим смешком спросила она. — Что вы под этим понятием подразумеваете?

Устименко взглянул на Вересову исподлобья и попросил:

— Оставили бы вы меня в покое, а, Вера Николаевна? Вы — сами по себе, я — сам по себе. Разные мы с вами люди, и трудно нам понять друг друга…

— Выгоняете?

Он не ответил и не обернулся на стук закрываемой двери, потом вздохнул и, выпив кружку воды, пошел к Варваре.

— Ты как врач ко мне пришел, — спросила она, когда он сел, — или нынче как человек?

— У меня эти понятия совмещаются, — довольно глупо ответил он, и, разумеется, она это заметила, она ведь всегда замечала такие штуки.

— То есть ты человеколюбивый врач-гуманист? Посильно светя другим, сгораешь сам?

Она злилась, губы ее вздрагивали.

— Начинается представление! — громко в глубине подземной хирургии заговорила Елена. — Первое отделение — цирк политической сатиры!

Раненые захлопали и закричали «браво-бис!». Негромко заиграл баян, Володя рукой слегка оттянул простыню, отгораживавшую Варю от начавшегося представления, и оба они увидели Лену в длинной бязевой рубахе, перепоясанной бинтом, с огромным бантом в волосах и с подобием циркового бича в правой руке. В левой девочка держала поводок.

— Там у нее собака наша, — сказал Володя, понимая, что Вере не все видно. — Сейчас Бобик залает — и это будет означать Гитлера в начале нападения на СССР. А потом он перевернется на спину — и это будет Сталинград. Между прочим, у нашей Олены всегда бешеный успех…

— Ох, боже мой, — тихо сказала Варя. — Какое мне сейчас до всего этого дело! Ты опять уйдешь и исчезнешь на несколько дней, а я буду тут лежать и думать…

Он быстро взглянул в ее глаза, заметил в них слезы и попросил:

— Не надо, Варя! Тебе нельзя нервничать…

— Мне надлежит соблюдать полный покой?

Она запомнила это давешнее его слово: «надлежит».

— Да, надлежит!

Раненые захлопали и закричали свое «бис-браво-бис», потом опять заиграл баян — Елена танцевала сольный танец «вальс-снежиночка». Сколько раз Володя все это видел и слышал!

— Мне надлежит соблюдать полный покой, потому что я чуть не умерла?

— Да, неважно тебе было.

— И ты меня спас?

— Спас — это пишут в книжках, — сказал Володя. — Еще там пишут: «Он будет жить» — он или она. Пишут также: «Добрые и умные руки хирурга…»

— Почему ты злишься? — негромко и ласково спросила она.

— Мне надоели пошлости, — чувствуя, что у него срывается голос, сказал Устименко. — Ты не можешь себе представить, как это все мне надоело! Мне опротивели хирурги, играющие на скрипочках, и хирурги, берущие аккорды на рояле. Очень похоже на… жар-птицу!

Этого не следовало говорить, это было жестоко и низко, но так уж вырвалось. На мгновение Варвара закрыла глаза, точно готовясь к чему-то еще более страшному, например к тому, что он ее ударит. Впрочем, это не было бы страшным. Это, пожалуй, было бы самое лучшее. Пусть бы он ее убил, и все!

Но он молчал.

А Елена там, в большой подземной хирургии, исполняла новый номер гвоздь сегодняшней программы — «Синий платочек». И раненые слушали затаив дыхание, не шевелясь, наслаждаясь Лениным голосом и нехитрой мелодией с такими понятными и простенькими словами:

 

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч,

Ты говорила, что не забудешь

Нежных и ласковых встреч…

 

Порой ночной

Мы повстречались с тобой,

Белые ночи,

Синий платочек,

Милый, желанный, родной…

 

— Ничего особенного не произошло, — соберясь с силами, почти спокойно сказал Володя. — Я тебя, Варюха, оперировал.

— Ты только выполнил свой долг? — невесело глядя на него, спросила она. — Ты только сделал то, что на твоем месте сделал бы каждый? А тебе не кажется, что это похоже на хирурга, берущего аккорды на рояле? Эта скромность!

Нет, она вовсе не желала, чтобы «жар-птица» проскочила незаметно. Она вернулась к проклятой «жар-птице», она хотела немедленно обо всем поговорить, все выяснить, все решить до конца.

Но он не мог, не имел права.

— Я принес тебе твои осколочки! — сказал он, стараясь улыбаться. Сохрани на память, после войны будешь показывать знакомым… Держи!

Она подставила ладошки — лодочкой, и он высыпал туда тихо звякнувшие осколки — все семь.

Елена пела на «бис»:

 

И мне не раз

Снились в предутренний час

Кудри в платочке,

Синие точки

Ласковых девичьих глаз…

 

— Это все ты вынул у меня из головы? — почти шепотом спросила Варя.

— Ага!

— А череп у меня тоже такой противненький, как у того скелета, который нам отказались продавать не по безналичному расчету?

— Помнишь, ты тогда написала в жалобной книге, что «отказ продажи скелетов не по безналичному расчету можно назвать головотяпством», улыбаясь, сказал Устименко. — И требовала, чтобы я разрешил тебе довести твою кляузу до «логического конца».

— Ты все так помнишь?

— У меня отличная память.

— Но ты помнишь наизусть.

В подземной хирургии опять захлопали, было слышно, как Елена сказала:

— Товарищи легко— и тяжелораненые, наш концерт закончен!

— Ты спросила, не противненький ли у тебя череп? — не глядя на Варвару, осведомился Володя. — Нет, не противненький!

— Желтенький, как дынька?

— Нет, беленький…

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.