Сделай Сам Свою Работу на 5

СЭР ЛАЙОНЕЛ РИЧАРД ЧАРЛЗ ГЭЙ, ПЯТЫЙ ГРАФ НЕВИЛЛ 2 глава





— Богатые люди, — лаская голосом это такое недостижимое для него богатство, сказал Уорд. — И мать, которая совсем ничего не ценит и не понимает, бедняжка почти помешалась от горя. К ленчу накрывают пять приборов — как будто все они живы и все сидят с ней за столом. Отец покойный бригадный генерал — давно забыт, а мертвые мальчики с ней всегда. Понимаете, войну эти ребята восприняли как большой спорт, как олимпиаду или еще что-то в этом роде. Немного бренди, док?

Бренди Володя не хотел.

За окном все сыпался и сыпался мелкий, унылый весенний дождь, колотил в фанеру, заменяющую стекла. Поэтому и тихо так, что все затянуло дождем и туманом, иначе бы немцы показали себя. Весенний дождь, летний, осенний! Здесь всегда дожди…

— Ладно, — после паузы сказал Устименко. — Перейдем к делу. Я думаю, что Невилла все-таки нужно оперировать!

— Ни в коем случае! — воскликнул Уорд.

— Сначала вы все-таки меня послушайте!

— Я не располагаю полномочиями! — веско сказал Уорд. — Я не могу решать эти вопросы.

— Но если я приглашен к больному, то вы обязаны знать мою точку зрения, — неприязненно и жестко сказал Устименко. — Понимаете?



Уорд сделал смиренное лицо. Смиренное и все-таки немножко независимое. Он заранее возражал, — не имея решительно никакого взгляда на вещи, он, на всякий случай, возражал. И всем своим видом он утверждал независимость своего образа мыслей и своей отсутствующей точки зрения.

— Пуля у самого корня легкого, — держа рентгеновский снимок так, чтобы расположение крупнокалиберной пули было видно и Уорду, медленно и старательно заговорил Володя. — Вы видите? Детям известно, что чем ближе инородное тело лежит к корню легкого, тем опаснее и сложнее операция. Но опять-таки местоположение пули в данном случае колоссально увеличивает опасность вторичного кровотечения. Вы согласны?

На всякий случай Уорд издал губами звук, в равной мере и отрицающий и утверждающий.

— Вторичные кровотечения безусловно опасны, — сказал Володя. — Так? Они могут, и не только могут привести, но, вероятнее всего, приведут к катастрофе. Операция же хоть и опасна, и трудна, и сложна, но не абсолютно невозможна, а наоборот, при хорошем общем состоянии здоровья может дать благоприятный исход. Таким образом, я считаю, что отказ от операции более опасен, нежели сама операция.



— Вы очень остро ставите вопрос, док! — сказал Уорд.

Устименко промолчал.

— Я бы лично не взялся за такую операцию, — Уорд был настойчив. Удаление пули при ранении легкого опасно, особенно в ранние периоды после ранения. Крайне опасно, и у нас это не рекомендуется.

— Кем не рекомендуется?

— Теми, кто меня учил.

— Вас учили в мирное время, — сказал Володя. — И учили профессора преимущественно мирного времени. Я по опыту наших врачей знаю, что риск операции на легких сильно преувеличен. Что же касается консервативного лечения вторичных кровотечений, правда, на опыте конечностей…

— Конечности ничего не доказывают! — воскликнул Уорд. — Решительно ничего! А смерть пятого графа Невилла у меня на операционном столе будет и моя смерть, — понимаете вы это? И опытом русских хирургов, да еще на конечностях, я ничем себе не помогу. Надеюсь, тут-то вы со мной согласитесь?

— Флагманский хирург генерал Харламов не откажется прооперировать Невилла, — произнес Устименко. — Я понимаю, что мой возраст…

— Ну, ну! — воркующим голосом возразил Уорд. — Мы высоко ценим ваши знания и ваш опыт, док! Но тут вопрос принципа, понимаете ли.

— Пожалуй, да, — поднимаясь, сказал Володя. — Пожалуй, действительно, принципа. И это самое трудное. Но, может быть, вы запросите разрешение у вашего главного медицинского начальства? Может быть, вы сообщите ему, этому вашему начальству, точку зрения и вашу и нашу.

— Вы хотите привести сюда генерала Харламова?



— А почему бы и нет?

Уорд испуганно заморгал под очками.

— Разумеется, я буду очень рад, но сэр Лайонел, конечно, не должен знать… Он может потребовать, при его решительном характере…

— Ладно, — сказал Володя, — он ничего не будет знать. Но генерал Харламов и доктор Левин посмотрят вашего графа и изложат вам свою точку зрения…

Вот тут-то он, по всей вероятности, и совершил ошибку непростительную, трагическую ошибку: он ушел из госпиталя, не заглянув к Невиллу и не сказав ему все, что думал насчет операции.

Да, разумеется, несомненно, конечно, есть традиции, и соответствующие правила, и столетиями выработанная практика тонкостей врачебного обихода что этично, а что не этично, как надобно поступать, а как не следует, что может знать больной, а что рекомендуется от него скрывать, но тут-то ведь дело касалось не столько больного, сколько доктора Уорда и его будущего.

Впрочем, черт разберет все эти международные правила, эту самую «персону грату» и иную разную дипломатию. Оно все, конечно, так, дело тут сложное, но если бы он вошел в палату к своему дурацкому лордику и сказал человеческими словами примерно так:

— Вот что, сэр Лайонел: нынче вы хорошо себя чувствуете и идете на поправку, как вам кажется. Но внутри вас притаилась смерть. Вы можете умереть не завтра и не послезавтра, но вы почти наверняка умрете именно из-за этой пули. А если мы вас прооперируем — только подумайте как следует, прежде чем отвечать, — если мы удалим эту пулю и операция пройдет благополучно, вы будете абсолютно здоровым парнем. Понимаете, абсолютно! Правда, операция сложная и рискованная. Вы можете и умереть. Можете! Но я предполагаю, что все будет хорошо. Решайте.

Вот как, пожалуй, ему следовало поступить.

Но ведь это почему-то нельзя!

Это не полагается!

Так не поступают!

Нельзя, видите ли, запугивать больного!

Ему надо лгать, полагаясь на тех, кто опасается не столько за больного, сколько сам за себя, как этот Уорд.

Так и не зайдя к своему Невиллу, Устименко отправился на рейсовый катер и вечером уже был на «Светлом», сидел в салоне каперанга Степанова, мазал маслом булку, пил крепкий, хорошо заваренный чай и рассказывал Родиону Мефодиевичу историю своих препирательств с Уордом, рассказывал про Лайонела Ричарда Чарлза Гэя, пятого графа Невилла, про пулю у корня легкого и про все то, что угрожает мальчику с «сердцем начинающего льва».

— Вы понимаете, Родион Мефодиевич, — говорил Володя, — это, разумеется, не так просто, конечно, но сама история с беспомощностью перед лицом аккуратной перестраховки выводит меня из необходимого равновесия. Я просто растерялся. Говорить с этим Уордом — как об стенку горохом. Все иначе, чем у нас. Навыворот, что ли…

— Да, навыворот, — задумчиво согласился Степанов. — Это точно, навыворот…

 

 

ТЫ, АМИРАДЖИБИ, ЛЮБИШЬ СГУЩАТЬ КРАСКИ!

 

Попозже, когда Володя принял душ, побрился и натянул свежую хрустящую пижаму Родиона Мефодиевича, пришел вдруг в гости капитал «Александра Пушкина».

— Хотел захватить бутылочку, бренди, — сказал он, здороваясь, — но у меня железный старпом — мой Петроковский. У нас с ним немножко, правда, распределены обязанности: я — добряк и душа-парень, рубаха, одним словом. А он — рачитель! Он — скупой! Мы так с ним решили, потому что иначе все мое судно пошло бы прахом. Так он — мой Жорж, Егор Семенович — не дал. Он заявил, что когда приходят гости — то честь им и место, а когда «на вынос» — он не даст. Он, видите ли, не может обеспечить всех, куда я хожу в гости, потому что я слишком часто хожу в эти разные гости. Мне удалось украсть у себя в каюте только этот джин, и то, когда Жоржик зазевался. Он у меня тиран, но немножко ротозей, чуть-чуть. Это меня и спасает…

— А может, мы, братцы, водочки выпьем? — спросил Родион Мефодиевич. — У меня есть — с похода накоплена. И консервишки какие-то есть. Сейчас распорядимся, будет у нас гвардейский порядок…

В салоне было тепло, сухо, уютно. За отдраенными иллюминаторами посвистывал сырой ветер, визгливо орали чайки, с пирса доносились размеренные звуки вальса: там, несмотря на непогоду, танцевали матросы.

— Занятно воюем, — чему-то улыбаясь и расставляя на столе стопки, сказал Степанов. — В море всякого навидаешься, а тут вдруг старинный вальс…

— Это «На сопках»? — спросил Амираджиби.

Он слегка дирижировал одной рукой, потом, когда музыка кончилась, вздохнул и сказал:

— Красиво. И почему это именно моряки, Родион, больше всех других любят вальс?

— Потому, наверное, что разлука любовь бережет, — думая о чем-то своем и отвечая этому своему, оказал Степанов, но тотчас же смутился и попросил гостей к столу.

— Прошу к столу, — сказал он тем же голосом, которым говорил эти слова много лет в кают-компаниях своих кораблей, и от степановского приглашения Володе сделалось еще уютнее.

Амираджиби улыбнулся.

— Когда я сделал предложение своей жене, — сказал он Устименке, — своей нынешней супруге, то в числе прочих аргументов — не слишком убедительных выдвинул один, решивший исход моей пламенной, темпераментной, но отнюдь не искусной речи. Я сказал: «Тасечка, дорогая Тасечка!» (Она у меня русская Анастасия Васильевна.) «Тасечка!» — воскликнул я и вручил ей теплую, полураздавленную грушу дюшес — эта груша нагрелась у меня в кармане до температуры плавления металла. «Тасечка, — произнес я, — мы, моряки, всегда тоскуем по нашим женам, потому что подолгу их не видим. Мы сходим с ума от любви, потому что не знаем, что такое будни брака, мы знаем только праздники». Ты улавливаешь мою мысль, Родион? Вы понимаете меня, доктор? Жена для мужа — праздник, и он для нее — тоже. Никогда нет разговоров про пересоленный суп или про то, что ты опять сегодня не побрился. «Не брейся, — говорит она, — не трать время на это проклятое бритье!» — «Я обожаю кушать именно пересоленный суп, — говорит он, — для меня нет супа, если он не пересоленный!»

— Так и вышло? — спросил Устименко.

— Почти так. Несколько раз она хотела развестись, но потом, когда мы немножко постарели, Тасечка поняла, какая здесь таилась романтика. И больше не жалеет, что взяла ту раскаленную грушу и скушала ее на пристани в Одессе, провожая меня.

— А когда вы были в тюрьме?

— Тасечка нашла Родиона и потом встретила меня так, как будто я был в довольно трудном рейсе. Был прекрасный обед, и сациви, как я люблю, и бастурма, и другие блюда, которые она научилась готовить у нас в Кахетии. Правда, в этот раз она поплакала больше, чем обычно. Удивительно, правда, Родион, моряцкие жены, когда встречают мужей, почему-то плачут…

Спокойным и точным движением он поднял рюмку и предложил выпить за Аглаю Петровну и Анастасию Васильевну. Потом взглянул на Володю.

— Холост еще, — перехватив его взгляд, сказал Степанов. — Ему пить за жену не положено. Пускай за наших выпьет!

Пока ели, разговор вновь вернулся к пятому графу Невиллу, а с него переехал на союзников.

— Тут тоже не так просто, — вдруг сердито заговорил Родион Мефодиевич. — Есть у них великолепнейшие люди, но существуют и некие темные силы, которые словно нарочно стараются всеми возможными и невозможными средствами помешать, сорвать, напортить. Таких людей на моем судне называют подколодными ягнятами. И офицеришки есть, которые свой же народ позорят. Давеча явились к начальству эти ферты и ставят вопрос ребром: когда, дескать, наконец решится проблема домов терпимости для моряков? Можете себе представить такого рода беседу?

Родион Мефодиевич встал, закурил, прошелся. Амираджиби взглянул на него снизу вверх, подумал и сказал невесело:

— Зачем кипеть, Родион, дорогой? Тут все совершенно закономерно — для этих темных сил, не для народа, конечно. Моряки делают все, что в их возможностях, даже больше делают, но разве те, кто предал в Мюнхене интересы Англии, целиком устранены из государственного аппарата? Разве они совсем безвластны? Нет, конечно, и они демонстрируют нам свои усилия, но вовсе не для того, чтобы мы получили то, что нам так необходимо. Я не дипломат, я не историк, я просто, как и все мы тут, работяга войны — и не могу рассуждать иначе, потому что своими глазами вижу. Вижу, как они топят транспорты, которые вполне могли бы остаться на плаву. И не могу за это кланяться и улыбаться и писать «с совершенным почтением». Нет, я моряков не виню — английский флот славится своими моряками. Но я кое-какие инструкции ихние виню. Вот, пожалуйста, пример: мы в этом конвое имели повреждения несоизмеримые с теми, которые они называют смертельными, и мы как-нибудь, но причапали. Мы, дорогой Родион, выдержали тридцать девять атак авиации за трое суток, выдержали и отбили. А когда бомба попала в полубак и вызвала пожар, фашисты возобновили атаки, им понравился пожар, они хотели доконать нас, и эти атаки нам некогда было считать. У нас было, что называется, два фронта — авиация и пожар. А тут еще командир конвоя известил нас, что по инструкции должен утопить поврежденный пароход, и предложил команде «Пушкина» покинуть судно и перейти на эскортный корабль. Мой Петроковский ответил достойно, до сих пор я не знаю, какими словами, наверное, придется еще объясняться с начальством за некорректное отношение к союзникам. Но ведь у нас инструкция, сочиненная, может быть, одним из лордов адмиралтейства, силы не имела. Еще сутки мы тушили сами себя и чинили свои повреждения. Я был глухой в это время и, наверное, только мешал, поэтому все заслуги тут принадлежат не мне, я не хвастаю — ты же понимаешь! А когда мы догнали конвой, то получили сухое приветствие и не менее сухое поздравление адмиралтейства…

— Идиотизм! — сказал Володя.

— Почему идиотизм? — удивился и немножко рассердился Амираджиби. Странно, что такие простые вещи нуждаются в комментариях. Это же смешно. Родион, на твоих глазах произошла катастрофа с крейсером «Эдинбург». Расскажи своему племяннику, он не из болтливых и не вобьет клин в наши отношения с союзничками…

— А чего ж тут рассказывать, — усмехнулся Степанов, — тут все просто. Ты только, действительно, Владимир, языком не болтай, дело тонкое, дипломатическое. Фрицы атаковали «Эдинбург», повредили ему корму. Короче лишился он всего только винтов и руля. Мы вполне могли его к нам отбуксировать и даже предложение такое сделали. Куда там! Команду с «Эдинбурга» — на миноносец, и давай добивать крейсер. Потопили. И вместе с грузом золота, которым мы им платим за военные поставки. Десять тонн золота потопили, знающие товарищи говорят: сто миллионов рублей. И шум теперь, конечно, на весь мир: к ним не прорваться, это дело дохлое, вот даже «Эдинбург» потоплен! А кем? Кем потоплен-то? Да ну их всех, простите, в болото! Как они сами открывают огонь по летчикам, спускающимся на парашютах в море с подбитых самолетов! Я лично дважды выступал с протестами, когда они нас приглашали. Что опасного в летчике, когда он с парашютом попадет к нам, да еще в океане? И немец — тоже пригодится, возьмем! Случайно, наверное, четверых своих успели убить, удивительно, как этот ваш граф уцелел? Да что мы сейчас еще знаем, вот отвоюемся, тогда все узнаем. Да и то когда — вопрос…

— Мы пока знаем то, что видим, — спокойно, разливая водку, сказал Елисбар Шабанович. — Это тоже не так уж мало. Даже то, что мы видим собственными глазами, наводит на размышления, не так ли, молодой доктор, мой спаситель? И знаете, что тут обидно? Обидно, что даже после войны, когда все станет совершенно ясным, когда и подколодные ягнята напишут свои воспоминания, а мы, те, кто все видел, скажем, что они, мягко говоря, искажают действительность, все-таки — подчеркиваю, все-таки — найдутся простофили или слишком хорошие люди — такие существуют, — которые поверят им. Они скажут мне: «Ты, Амираджиби, старый дурак! Ты любишь сгущать краски! Они отличные парни — и эти инглиши, и всякие другие прочие, они делали все, что могли! Так замолчи же, бывший капитан, старый Елисбар, не вмешивайся не в свои дела!» Вот что они скажут, и это будет довольно обидно слушать. Особенно от тех, которые не нюхали войны.

— Уж эти непременно скажут! — подтвердил Степанов.

— А почему подколодные ягнята? — словно проснувшись, спросил Устименко. — Это про кого?

— Вы про минный заградитель «Адвенчур» что-нибудь слышали?

— Ничего не слышал, — сказал Устименко. — А что?

— «Адвенчур» прислали нам подколодные ягнята, — с коротким, недобрым смешком произнес капитан Амираджиби. — Верно, Родион?

Степанов кивнул головой и опять закурил. Володя отметил про себя, что Родион Мефодиевич, который почти не курил в былые годы, теперь не выпускал изо рта папиросу и водку наливал себе чаще, чем другим. «Как Богословский, — подумал он с горечью, — но ведь и не скажешь ничего!»

— Мины, которые доставил этот самый «Адвенчур», — продолжал между тем Елисбар Шабанович, — магнитные мины годились только для глубин моря не более чем в двадцать, двадцать пять метров, и здесь, на нашем театре, использованы быть не могли. Отправка такого груза нам, я думаю, была организована подколодными ягнятами — никем другим. А матросы с «Адвенчура» рисковали жизнью, доставляя нам это барахло, и их ни в чем упрекнуть нельзя, этих ребят. Только интересно, как бы они себя вели, если бы знали заранее, что доставляют липу, бутафорию, кукиш тем самым людям, которые приняли на себя всю тяжесть войны…

Он открыл «краденый» у себя в каюте джин, понюхал из горлышка и предложил:

— Давайте больше не говорить про это. Я спокойный человек и немолодой, я умею держать себя в руках, но иногда ужасно скверно бывает на душе. Вот так-то, Владимир Афанасьевич. Грустно вам?

— Паршиво, — сознался Володя.

— Он у нас парень честный, — сказал Родион Мефодиевич. — С трудом в мерах подлости разбирается. Да что он — молодой, я вот в отцы ему гожусь, а привыкнуть не могу…

— А я и не призываю вас привыкать, — сердито ответил Елисбар Шабанович. — Я, наоборот, уговариваю вас, развеселиться, например, анекдоты будем рассказывать, хорошо? Веселые, смешные анекдоты, хохотать станем от души. Согласны?

Но до анекдотов дело не дошло, потому что над городом и портом показались немецкие бомбардировщики и вот-вот могли заявиться и сюда. Родион Мефодиевич отправился на мостик. Елисбар Шабанович, натянув шуршащий дождевик, побежал к последнему нынче рейсовому катеру, а Володя лег на диван и закинул руки за голову.

В то же мгновение на сердце у него стало легко и покойно.

Он удивился этому покою, потом подался вперед и длинно, счастливо вздохнул: прямо перед ним на переборке каюты висел большой портрет Варвары. Своими широко распахнутыми глазами доверчиво и чисто она глядела на него и всем своим видом как бы говорила ему: «Ну что же ты, Володька! Где ты? Вот же я!»

 

 

ОПЕРИРОВАТЬ МОЖНО И ДОЛЖНО!

 

Наутро Володя с Харламовым были в госпитале у подполковника Левина, пили там чай с клюквенным экстрактом и оперировали до полудня. Потом Устименко проводил занятия с сестрами и фельдшерами группы усиления рассказывал им о лечении обморожений, затем они с Алексеем Александровичем смотрели обожженных на главной базе — в харламовском госпитале, и в город Володя вернулся, когда, как говорится, все было позади. Телеграмма-шифровка из Лондона уже прибыла, Уорд был «честным» человеком и запросил на всякий случай свое медицинское начальство. Судя по ответу, запрос был составлен в достаточно объективных тонах. И ответ был написан спокойно, с высоты академического сверхпонимания и сверхзнания, но совершенно категорически. И какой-то Торпентоу тоже возражал против «радикального вмешательства».

— Это что же за Торпентоу? — осведомился Володя.

— Это его дядя, — сказал Уорд. — Теперь глава семьи.

— Врач?

— Почему врач? Генерал, долго служил в Индии.

— Ах, в Индии! — сказал Устименко, будто все понял.

Только сейчас он вспомнил, что обещал встретить флагманского хирурга и Левина. Конечно, их приезд был ни к чему теперь, но предотвратить его Володя уже не мог.

Когда Володя вошел к Невиллу, тот слушал радио, включенное в коридоре.

— Шостакович! — воскликнул он, жадно и счастливо вслушиваясь в музыку. — Вы понимаете, док?

И, перебирая на одеяле пальцами, он плотно закрыл глаза, лицо его дрожало от восторга. А дослушав симфонию до конца и помолчав немного, он спросил голосом победителя:

— А? И это взял и написал человек в очках, в таких очках, как у нашего Уорда. Как вам это нравится, док? И он там, в Ленинграде, заливает пожары — этот Шостакович, — я видел картинку. Нет, но этот кусок — это боши, это все — и Дюнкерк, и битва над Лондоном, и даже раньше — Мюнхен с их пивными кружками!

И, то едва слышно подсвистывая, то подпевая, то барабаня пальцами по стенке фанерной тумбы, он повторил то, что ему так нравилось в начале симфонии.

Генерал-майор медицинской службы Харламов и Александр Маркович Левин вошли в палату, когда сэр Лайонел рассказывал Володе про то, как он сам «немножко» сочиняет музыку и какие «опусы» у него сочинены. А Устименко, помимо своей воли, любовался этим мальчиком с отросшими на лбу и на висках светлыми кудряшками и не заметил, как своей характерной походкой, немножко боком, «не по-профессорски» — так говорили про него завистники, — чуть стесняясь своего генеральского положения, вошел Алексей Александрович, а за ним в развевающемся халате желтый носатый каркающий Левин. По лицам всех троих (между Левиным и Харламовым все втирался Уорд) Володя внезапно догадался, что разговор об обмене депешами уже состоялся и Харламов находился сейчас в состоянии того сдерживаемого, даже кроткого бешенства, которого так боялись его подчиненные.

Осмотр продолжался минут десять — не больше. Худое, курносое, в мелких морщинах лицо «неинтеллигентного профессора», как злословили про него, ничего не выражало, кроме разве что спокойного удовлетворения, когда в уме его уже созрела формулировка окончательного и кассации не подлежащего приговора. В легком тоне он перебросился несколькими весьма даже оптимистическими замечаниями со старым и мудрым Левиным. И тревожное выражение в глазах Лайонела сменилось выражением веселого лукавства, а Володя подумал, что нет в мире актеров прекраснее, чем такие доктора, как Харламов и Левин, когда разыгрывают они свои ни с чем не сравнимые представления только для того, чтобы помочь человеческому духу побороть боязнь надвигающегося тлена.

— Итак, — на хорошем и даже бойком французском языке, но немножко при этом окая (Харламов был волжанином), — итак, дорогой друг, поправляйтесь, — сказал он летчику. — Все идет своим чередом. Спокойствие, терпение, чувство юмора — кажется, оно свойственно англичанам в высшей степени, хороший аппетит…

— А немного виски? — спросил пятый граф Невилл.

— Отчего же? Можно и виски…

— Вы слышите, док? — сияя, но сдержанно сказал Лайонел Устименке. — Вы слышите? Сам профессор…

В кабинетике Уорда они едва разместились вчетвером.

— В сущности, мы приезжали без всякого реального смысла, — немного дребезжащим голосом произнес Харламов. — Господин Уорд обеспечил себя, а исходя из этого и нас, запрещением действовать…

Уорд слегка развел руками, давая понять, что хотел бы слышать английскую речь.

А Харламов вдруг взбесился. С ним это случалось, хотя бывали и месяцы, когда он вел себя абсолютно кротко. Сегодня случился именно такой «веснушчатый» день, как сознался он впоследствии Володе.

— Господин Уорд и его шефы там, — он сильно и выразительно махнул рукой в ту сторону, где, по его предположениям, должна была быть Англия, надеются на то, что пуля инкапсулируется на долгие годы. Они не желают понять, что цель операции не столько удаление инородного тела, сколько прочная остановка кровотечения из раненого легкого, потому что при обильном вторичном кровотечении шансы на благополучный исход операции практически отсутствуют. Переведите ему, майор!

Володя перевел через пень-колоду. Но зачем? Чему это все могло помочь? Уорд, слушая, только ежился и пожимал плечами.

— Предупреждаю, — срываясь на фальцет, сказал Харламов, — предупреждаю, больной сейчас в хорошем состоянии, и его нынче же можно и должно оперировать. Повторное кровотечение исключит операцию.

Уорд выслушал перевод и еще раз вздохнул.

Проводив Харламова и Левина, Володя немного постоял в коридоре, стараясь собраться с мыслями, потом вернулся к Невиллу.

— Он молодец, ваш профессор, — сказал Лайонел. — Наверное, здорово знает ваше ремесло? Откуда он?

— Откуда? Пожалуй, это стоит рассказать.

И, стараясь ни о чем не думать, Володя рассказал Лайонелу о профессоре Харламове. Пожевывая чуингам и посасывая сигареты, вокруг стояли и сидели американские и английские матросы во главе с вечно пьяным боцманом с «Сант-Микаэла». И они слушали тоже. Этот мальчишка — до Великой Октябрьской революции бездомный сирота, нищий человек, разносил булки по Москве в корзине, вот так — на голове. А потом он воевал в гражданскую войну. Между прочим, на Севере, здесь, где высадились англичане, — вот как иногда складываются судьбы. И лечил своих раненых, лечил, как умел и чем умел…

— Булками! — скверно сострил пьяненький боцман.

— Булок у нас не было. Булки были у вас, — серьезно и строго сказал Володя. — А потом Харламов пошел учиться.

— Кто ему давал деньги? — спросил маленький, тощенький матрос.

— Государство рабочих и крестьян.

Невилл смотрел на Володю внимательно и немного насмешливо.

— Вы, оказывается, еще и комиссар к тому же, — сказал он на прощание.

— Непременно! — улыбаясь, ответил Устименко. — Ни черта не стоит тот врач, который не умеет быть комиссаром, когда это от него требуется. Ведите себя хорошо, сэр Лайонел, я буду вас навещать.

И он ушел, даже не заглянув в кабинетик Уорда.

Слишком уж у него было противно на душе, и слишком хорошо он знал, чем все это кончится. Для этого-то он был достаточно толковым врачом.

Впрочем, он предугадывал, но далеко не все.

Разве можно было сейчас предположить в подробностях ход событий?

Разумеется, нет!

 

 

— Я могу ехать? — спросил Володя, сильно дуя в телефонную трубку.

— Полагаю, что да! — сказал Харламов. — Как вам понравился этот фрукт?

Устименко промолчал. Ему хотелось спать.

— Если будет время, проведайте своего летчика! — посоветовал Харламов. — В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор?

— Слышу.

— Ну так поезжайте! Вы — рейсовым катером?

— До главной базы — да, а там попутным!

— Добро!

Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось — не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, — как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны — надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь — понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание…

— Беспорядок! — сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. — Беспорядок!

Как будто бы в слове «война» может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок.

Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул.

Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, — никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий «аррадо», — что ему тут было нужно?

— Опять вроде войнишка? — пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. — Как считаете, товарищ майор?

Володя не ответил.

На въезде во тьме постукивал мотор полуторки.

— Откуда? — спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова.

— Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить.

В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. «Когда это он успевает? — уважительно подумал Володя о Митяшине. — Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!»

Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина:

— Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете?

«И тут поспевает!» — опять удивился Володя.

Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился.

— Девушку привезли, кра-асивенькую! — сказала Нора.

— Раствор! — строго приказал Устименко.

Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке…

Вера Николаевна предостерегающе произнесла:

— Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич!

Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.