Сделай Сам Свою Работу на 5

Командующему Ленинградским фронтом 29 глава





 

 

— Прочитайте, — распорядился Сталин, не проявляя желания взять листок в руки, будто брезгуя им, хотя текст был переведен с немецкого и перепечатан. Василевский мельком взглянул на Верховного Главнокомандующего, легонько кашлянул и стал читать, поначалу бесстрастно, потом с некоторым даже выражением:

— Война скоро кончится! Для победы нужно напрячь все силы, забыть о нервах, о жалости. Убивай, убивай и убивай! Нежность понадобится твоей семье после войны. Обо всем и обо всех думает фюрер! Каждый немец должен убить сотню русских — это норма. Сейчас мы на мировом футбольном поле играем русскими головами, потом будем играть головами англичан, а там — покажем старому еврею Рузвельту, этому паралитику, чего мы стоим…

Василевский замолчал.

— Что скажете, товарищ Василевский? — спросил Сталин, поворачиваясь к генералу. «Памятку немецкого солдата» он слушал, стоя к нему боком.

— Какой-то курьез, товарищ Сталин…

— Это не курьез, товарищ Василевский. Вы прочитали мне документ большой политической силы. А сделаем мы вот что. Передайте этот листок товарищу Молотову. Надо отослать дипломатической почтой в Соединенные Штаты Америки. А посол пусть при случае покажет ее мистеру президенту.



Сталин усмехнулся, представив на мгновение, как у Рузвельта вытянется физиономия, хотя ему не впервой узнавать от гитлеровских пропагандистов, будто президент Соединенных Штатов идет на поводу у еврейского капитала.

— Что у вас еще, товарищ Василевский?

До немецкой памятки Василевский докладывал о положении в районе Погостья, где наступала в направлении на Любань 54-я армия. Перегруппированные федюнинские дивизии существенно продвинулись вперед, но сопротивление противника, хорошо понимавшего, что его ожидает, если русские выйдут на Октябрьскую железную дорогу, резко усилилось. Тогда Сталин не задал Василевскому вопросов, и потому Александр Михайлович счел для себя возможным ответить, что у него больше ничего нет.

— А что же думает по этому поводу Мерецков?

— На Волховском фронте сложная обстановка, товарищ Сталин. Две армии удерживают проход у Мясного Бора, но противник усиливает нажим, чтобы лишить Вторую ударную армию коммуникаций. Много сил ушло на восстановление коридора. Сама Вторая ударная продолжает атаковать в направлении Любани, но ей приходится отвлекать силы для отражения натиска противника по всему периметру освобожденной территории. Разрешите…



Василевский развернул карту, показал положение сторон, но Сталин досадливо махнул рукой.

— Потом, — сказал он. — Вызовите на связь Мерецкова. Мы будем говорить с командующим Волховским фронтом через два часа. Можете идти, товарищ Василевский. Карту оставьте.

Когда Сталин остался один, он подтянул к себе карту и равнодушным взглядом окинул ее. Потеряв надежду единым общим ударом трех фронтов — Ленинградского, Волховского и Северо-Западного — разгромить группу армий «Север», Сталин уже не испытывал к операции острого интереса. Его охватывало смутное беспокойство при мысли о положении в Крыму, но там сидел Мехлис, твердивший, что не подведет. А Мехлису он всегда верил.

Верховный Главнокомандующий по-прежнему считал главным направлением летнего наступления противника московское. Умелая дезинформация об операции «Кремль», подброшенная германской секретной службой, приносила плоды. Впрочем, у Сталина были некоторые основания предполагать, что немцы снова пойдут на Москву. Ведь они продолжали держать в группе армий «Центр» до семидесяти дивизий!

Отвергнув предложенный Шапошниковым план стратегической обороны, который считал необходимым сосредоточить основные резервы в районе Воронежа, ибо ожидал наступления противника именно здесь, Сталин не принял и идею Жукова: наступать на Западном фронте.



— Это полумера, — сказал он. — Надо самим наносить удары по врагу. Советский народ ждет скорейшего освобождения советских земель от фашистских захватчиков, а мы тут с вами играем в военные игры. Пусть наши удары будут носить упреждающий характер! Мы не можем ждать, когда оккупанты снова полезут на нас. Пора гнать их с советской территории!

Упреждающие так упреждающие… Жуков для себя такой удар оговорил, в западном, естественно, направлении. Тимошенко получил разрешение разгромить харьковскую группировку, а Мехлис вылетел в Крым, чтобы там вместе с генерал-лейтенантом Козловым, командующим фронтом, выбросить немцев с полуострова. Мерецкову, Хозину и Курочкину поручили разбить фон Кюхлера и снять блокаду с колыбели революции.

Единственно возможный план, разработанный Генштабом с учетом действительного наличия в стране боеприпасов и обученных резервов, был отвергнут Сталиным и заменен планом наступательных операций по всему фронту, от моря, что называется, и до моря…

В приказе наркома обороны по случаю 24-й годовщины Красной Армии прямо указывались сроки окончания войны. Сталин заверял красноармейцев, весь советский народ в том, что Новый, 1943, год будем праздновать в Берлине.

Верил ли он сам этим сверхоптимистическим прогнозам? Ответ вовсе не может быть однозначным. С одной стороны, на глазах Сталина немцы дошли до Москвы, положение в сорок первом году сложилось отчаянное. И МГК ВКП(б) по указанию Политбюро на всякий случай всерьез готовился к подпольной борьбе в захваченной оккупантами столице, на что Щербаков получил лично от вождя секретные санкции. С другой стороны, контрнаступление Красной Армии показало, что воевать мы совсем не разучились, и у советского народа найдутся силы, внутренние резервы для преодоления вражеского нашествия. Сталин вовремя догадался, что сила народного духа, о которой писал Толстой, проявится быстрее и надежнее, если он обратится к русскому патриотизму. Отсюда и его слова о святых знаменах Александра Невского и Суворова, которыми осенил вождь уходящих на фронт воинов. Конечно, в Красной Армии были представители всех национальностей, но Сталин хорошо знал об особом интернационализме именно русского народа, лишенного шовинистического чванства, удивительно терпимого к любым инородцам, с уважением относящегося к чужим богам и святыням.

Бывший народный комиссар по делам национальностей, Сталин успел наработать практический навык общения с теми, кто действовал в других республиках, особенно русскими партийцами, направленными Центральным Комитетом в Баку и Тифлис, Киев и Туркестан. Он понимал, что страхи по части великорусского шовинизма надуманы, раздуваются как раз теми, кто исподволь насаждает в обществе межнациональную рознь, что ослабление русского духа — а попытки к тому предпринимались во все предвоенные годы — ведет к ослаблению всего советского. Но интернационализм русских коммунистов поколебать было не так-то просто. И вовсе не случайно партийных деятелей русского происхождения, вступившихся за представителей местных кадров, бравые молодцы Ягоды, Ежова, Берии арестовывали по обвинению в национализме — узбекском, армянском, украинском, киргизском…

Уже первые недели войны показали, что гитлеровцы прекрасно понимают: именно русские люди являют собой цементирующее начало в социальной структуре Советов. Пропагандистские ведомства рейха в идеологической войне против Советского Союза делали ставку на межнациональную рознь, пытались поссорить народы, вбивали клин между русскими и украинцами, белорусами и литовцами, провозглашали независимость прибалтов и крымских татар. В Берлине вовсю функционировал Туркестанский комитет во главе с президентом Вали Каюм-ханом, который объявил себя единственным выразителем воли и чаяний мусульман, призывал их вступать в особые легионы, которые присягали на верность Гитлеру. Не прекращались попытки Геббельса натравить и русских на евреев. Сталину показывали текст пропуска в плен, где на русском языке было написано: «Не желая воевать за интересы комиссаров и жидов, добровольно перехожу на сторону германской армии…» Уже поступали агентурные сведения, что во время проверки красноармейцев и командиров, попавших в плен, после расстрела комиссаров и евреев — здесь для фашистов все было однозначным, пленных украинского происхождения отпускают по родным хатам, подчеркивая: гитлеровское командование не видит в них никакой опасности для рейха.

Мусульман — в туркестанские легионы, украинцев — по домам, прибалтов и крымских татар — в их собственные вооруженные силы… Сам ход событий подсказал Сталину идею опереться на русский патриотизм, он всегда спасал Отечество. Историю Российского государства Сталин знал неплохо. И подобный сдвиг в представлениях был положительным моментом в его военно-политической деятельности, он помог Сталину овладеть многотрудной ситуацией. И если бы другие вожди русского народа помнили об этом постоянно, а не спохватывались только в критических положениях, то не было бы на свете государства прекраснее России.

Собираясь ехать в Крым, Мехлис сказал Сталину, что в политдонесениях комиссары сообщают: в командирской среде возникло и получило распространение неофициальное обращение друг к другу.

— Какое же обращение? — спросил Сталин.

— Братья славяне, — ответил Лев Захарович. — Мне кажется, мы имеем дело со вспышкой панславизма, товарищ Сталин.

— Не там видишь опасность, товарищ Мехлис, — несколько добродушно, насколько можно представить Сталина в подобном качестве, усмехнулся вождь.

Никогда не был он высокого мнения об интеллекте Льва Захаровича, но ценил его за личную преданность и духовный аскетизм, беспощадную требовательность к себе и еще большую к окружающим. Сейчас Верховный иронично улыбался, ибо хорошо знал: Мехлис понятия не имел о том, что такое панславизм, его явно снабдил этим словом кто-то из умников — политуправленцев.

— Опасность панславизма, равно как и этот политический термин, придумали германские империалисты в Вене и Берлине еще во время кайзера Вильгельма. И слово антисемитизм родилось, между прочим, там же… А русским людям, Мехлис, несвойственна идея национальной исключительности. И если отбросить политический аспект нынешней войны, то сражаются в ней две этнические общности. С одной стороны — германские народы, одурманенные фашистской идеологией, а с другой — в основном именно братья славяне: русский, белорусский и украинский народы. Поэтому успокой комиссаров, товарищ Мехлис. Пусть не обнаруживают в таком обращении ни панславизма, ни шовинизма.

«Русский народ как ребенок, — вздохнул Сталин, посмотрев на портрет Кутузова, украшавший кабинет в ряду с другими портретами полководцев прошлого. — И Толстой был не прав, когда утверждал, что народ сам по себе изгнал Наполеона из России, а Кутузов только подчинялся силе его духа, следовал воле народной. Нет, народ никогда не знает, чего он хочет. Неуправляемая масса, она целиком зависит от воли человека, который сумеет стать для народа олицетворением его идеала. Воля личности есть персонифицированная воля класса… Когда то и другое совпадает, личность остается в истории. Но эта личность гибнет, если ждет, когда интересы класса совпадут с ее представлением об этих интересах…»

Близилось время обеденного перерыва, которое условно наметил себе Сталин. Неприхотливый в еде, как, впрочем, и в других житейских привычках, подчеркнуто небрежный в одежде, нарочито сдержанный в быту — его железная койка, прикрытая серым солдатским одеялом, известна была с легкой руки Лиона Фейхтвангера всему миру, — Сталин не любил принимать пищу в одиночестве. Особенно это касалось ужина, на меню которого никогда не отражалось полуголодное состояние советского народа в целом. Бывали гости у вождя за столом и во время обеда. Сегодня аппетит не приходил, и Сталин прошел во вторую комнату, она скрывалась за официальным кабинетом, велел принести ему туда чаю и перекусить накоротке.

Там он уселся за небольшой, старинной работы стол-бюро и придвинул календарь. На листке с сегодняшней датой среди других записей значилась фамилия Хозина. Командующий Ленфронтом просил о личной встрече, и Сталин поставил рядом крестик, начертав его синим карандашом. Это означало, что генерал-лейтенант Хозин будет вызван в Ставку.

Перелистав календарь, Сталин дошел до 20 апреля и поморщился. Это был день рождения Гитлера, и год тому назад вождь подписал ему поздравление, выдержанное в самых лестных тонах. А в письме, отправленном по дипломатическим каналам, сквозила надежда договориться обо всем по-хорошему. Сталину и в самом деле было тогда невдомек, что Гитлер не на шутку встревожен его внешнеполитическими акциями, что зондаж Молотова в ноябре 1940 года в Берлине принес один лишь вред германо-советским отношениям. Не имея от вождя достаточных полномочий, Молотов играл втемную. Хотя он и склонялся к союзу с осью Рим — Берлин — Токио, но делал это в такой латентно-психологической форме, что Гитлеру порой казалось: Сталин прислал верного эмиссара для того, чтобы посмеяться над ним, фюрером немецкого народа.

Конечно, требование согласиться на сухопутные и военно-морские, авиационные базы Советов в Дарданеллах представлялось Гитлеру чрезмерным. Да и не в проливах дело… После визита Молотова в Берлин фюреру казалось, что захватническим намерениям Сталина вообще нет предела.

Разумеется, Сталин был вовсе не таков, каким предполагал его Гитлер. Но объективности ради надо сказать: определенные действия советского руководителя вполне могли создать у фюрера пусть и ложные, но повлиявшие на его дальнейшие планы представления. Сейчас Сталин опасливо подумал: «Не готовят ли немцы какого сюрприза? Не начнут ли где-нибудь неожиданного наступления по случаю дня рождения их фюрера? Всякое можно ожидать. Но застать себя врасплох он этому подлецу не позволит, хватит!»

Теперь, когда война шла без малого триста дней, Сталин окончательно уверовал: неудачи первого периода связаны с неожиданностью нападения. Да, он переоценил Гитлера, полагая его более дальновидным политиком, приближающимся где-то к нему самому. Увы, Гитлеру оказалось не под силу провидеть истинное величие его, товарища Сталина. Он повел себя как мелкий шулер, припрятав в рукаве пятого туза. Что же, Гитлер жестоко поплатится, он проиграет, этот австрийский маньяк сомнительного происхождения. Никому не дано обманывать товарища Сталина… Об этом хорошо известно внутри страны. Теперь об этом узнает весь мир.

Как всегда, сама мысль о том, как его обошел Гитлер, привела Сталина в дурное расположение духа. Но работать с таким настроением вождь не любил и сейчас попытался стереть воспоминание о том раннем воскресном утре 22 июня, когда приказал Молотову звонить в Берлин. По давнему опыту Сталин знал, что в этих случаях надо переключиться на иное раздумье.

Сталин вернул листки перекидного календаря на место и поднялся. С минуту он стоял, как бы прислушиваясь к неким процессам, происходящим внутри его сознания. В мыслях проносились, не задевая чувств, обрывки событий, вереница образов, череда лиц, уже умерших и ныне пока живущих… Эта лавина сорвала и поглотила под собой то, о чем Сталин стремился забыть, но лавина была безликой, ничего во внутреннем восприятии вождя еще не отложилось.

Он вздохнул, спиной почувствовав, как бесшумно принесли ему чай и легкую закуску, погладил указательным пальцем густые усы. Пора их поправить, укоротить до таких всем привычных размеров.

Возникшая мысль об этом непроизвольно напомнила ему человека, у которого тоже были усы, иной, правда, формы и цвета. Вождь не любил его, слишком тот близок был к товарищу Ленину, и эта близость еще больше высвечивала его собственную славу. Сталин был всегда с ним лоялен, хотя и позволял себе не соглашаться, отвергать идеи, на которые был так плодовит пролетарский писатель. Вождь подошел к встроенному в стену шкафу, открыл глухую дверцу и снял с полки синюю папку. В ней хранилась переписка с Горьким.

 

 

…Шальная пуля ударила комдива Лапшова в руку. Почувствовал он, будто кто дернул за палец, глянул, поморщился, увидев кровь. Надо было развернуть карту, он схватился за край и испачкал ее.

— Найдите кого-нибудь, пусть перевяжет, — приказал адъютанту.

Тот, значит, и передал: «Срочно фельдшера на НП! Комдив ранен!»

И пошли перекликаться связисты… В штаб дивизии дошло, что ранен — и все. Согласно инструкции начальник штаба сообщил в армию: Лапшов ранен. А когда спросили, каков характер ранения, ответил: ранен, но остался в строю. Так до Малой Вишеры и докатилось…

Палец фельдшерица полковнику перевязала, и тот продолжал руководить боем. Потом глянул на Таута.

— Ты чего это, майор, обеспокоенный такой? Боишься, что опять саперов в атаку пошлю? Ничего, сами справляемся,

А чего греха таить: боялся за комдива. Лихости у Лапшова хоть отбавляй. Ему бы в иное время родиться, когда вожаки выходили друг с другом схватиться на глазах застывших дружин. Но время то миновало, и в нынешней войне не пристало комдиву водить роты в атаку. А Лапшов водил… и не раз дерзко испытывал судьбу. Таут навсегда запомнил, как обходили с комдивом позиции полка майора Захарченко, подошли к открытой поляне, противник ее простреливал насквозь. Имелись и жертвы среди тех, кто пытался пересечь пространство напрямик.

— Надо обойти кустарником, товарищ комдив, — сказал Таут. — Переходить здесь опасно…

— На войне везде опасно! — с вызовом ответил комдив. — Времени в обрез, комбат, некогда круголя давать… Махнем напрямик!

И полковник Лапшов, озорно подмигнув саперу, побежал через поляну. Таут, конечно, следом — не отставать же от упрямца! — и с такой злостью на комдива бежал что забыл о приблизившейся смерти, которая только чудом их не настигла, хотя немцы стреляли по ним остервенело. Свалившись на снег у пушки, чтоб отдышаться, Лапшов с улыбкой спросил:

— Люблю вот так нервы себе пощекотать… Как ты к этому относишься, Палыч?

— Да если б и любил такое хулиганство, то нет у меня права подобным заниматься… Кто позволил вам, товарищ полковник, рисковать жизнью? Она принадлежит Отечеству! И будь моя власть, строго бы вас наказал за это…

Лапшов удивленно посмотрел на комбата, потом хмыкнул, стараясь скрыть растерянность, отвернулся.

— Слава богу, что власть пока у меня, — проговорил он, стараясь обернуть случившееся в шутку. — А то бы ты меня в штрафную роту… Давно меня никто так не распекал. А вообще-то по делу… Никому не позволено лихачить, других за сие гоняю.

— У нас в кадетском корпусе, — остывая, сказал Таут, — офицер-воспитатель беседы с нами проводил. О том, как должен вести себя командир в бою. И про так называемую личную храбрость. Где она уместна, а где только вредит делу.

— И что бы мне от него сегодня было, от твоего казенного батьки?

— Трое суток карцера, — ответил Таут, поднимаясь.

— Ладно, считай, что от тебя их получил, Михаил Палыч, — согласился комдив. — Только отсижу после войны.

Весь день он был непривычно молчалив, а на КП полка разнес майора Захарченко за то, что командиры не носили касок.

«И об этом скажу на совещании, — подумал дивизионный инженер, сделал пометку на листке бумаги. — Постоянное нарушение правил безопасности! У немцев любой генерал, направляясь на передовую, надевает каску. У нас командиры их вообще не носят, вроде как проявлением трусости считают, что ли… А ведь даже касательное ранение в голову, от которого защищает каска, может оказаться смертельным».

Правда, и Лапшов каску не носил, ну что ты с ним поделаешь!

Вечером того же дня, когда остались вдвоем, комдив сказал Тауту:

— Про твой рассказ думал… У нас привыкли все старое хаять. Кадеты, юнкера… Такие-сякие. А смотри, как толково вас учили, с пеленок готовили к войне. Иначе и нельзя, пока враги существуют. Почему бы и у нас кадетские корпуса не завести?

После этого случая по первости Афанасий Васильевич берегся, а потом снова ходил, не кланяясь пулям. Отчаянной храбрости человек, искренне уверовал в неуязвимость, не верил, будто смерть сумеет его подстеречь.

Майор Таут улыбнулся. Он вспомнил о сокровенной мечте своего комдива: взять в плен генерала Нуньева Грандеса. Тот командовал Голубой дивизией испанцев и воевал по соседству с ними.

— Генерал он, конечно, хреновенький, — говорил Афанасий Васильевич. — Имел я дело с ихними вояками в тридцать седьмом, и если б нам силенок тогда добавить… А почему мне сей Грандес нужен? Корешков испанских, что по тюрьмам сидят у Франко, на него б поменял. С дерьма ведь тоже польза бывает.

 

 

Первыми в синей папке лежали листки копии письма Сталина к Горькому от 17 января 1930 года. Оно лежало на виду потому, что Сталин уже обращался к этим документам, вспомнив давнее предложение писателя создать журнал «О войне».

Судя по письму Горькому, в котором Сталин отвечал писателю на ряд вопросов, автор его находился в добром расположении духа. Он согласился с тем, что пора в печати говорить о наших достижениях, критики, дескать, и в самом деле избыток. Положительно отозвался о нынешней молодежи, одобрил идею журнала «За рубежом». Его закрыли потом, уже в тридцать восьмом году. Не те начались времена, чтобы печатать всякую ругань и поклепы в наш адрес. Советским людям это было ни к чему.

Понравилось тогда Сталину и предложение об издании популярных сборников о гражданской войне. Он пожелал, чтобы поручили возглавить это дело Алексею Толстому. А вот по поводу специального журнала «О войне» Сталин высказался неодобрительно. «Мы думаем, — писал он, — что целесообразнее будет трактовать вопросы войны (я говорю об империалистической войне) в существующих политических журналах, тем более, что вопросы войны нельзя отрывать от вопросов политики, выражением которой является война».

Он считал, что рассказы о войне надо печатать с большим разбором. «На книжном рынке фигурирует масса художественных рассказов, рисующих „ужасы“ войны и внушающих отвращение ко всякой войне (не только к империалистической, но и ко всякой другой). Это вредные буржуазно-пацифистские рассказы…»

В этом категорическом заключении Сталина крылся серьезный психологический просчет. Десять лет назад закончилась гражданская война, вырастало поколение, не знавшее ее ужасов. Мальчишкам, родившимся в двадцать первом году, предстояло защищать Отечество в сорок первом. Но с пионерского возраста будущие ратники Великой Отечественной слышали как заклинание: «Красная Армия всех сильней!» Они видели в кино красивую смерть героев, читали книги, в которых армия вторжения уничтожалась за двенадцать часов, и морально совершенно не были подготовлены к тем ужасам, что ждали их впереди. Сейчас вождь подумал, что журнал следовало бы тогда создать, но соображения его по части опасности пацифизма, тем не менее, абсолютно верны. Разве не могут склонить молодого человека к дезертирству или, того хуже, к сдаче противнику в плен те ужасы войны, которые загодя обрушивает на него литература?

Сталин осознавал ее политическое значение и потому никогда не сбрасывал литературу со счетов, верил в реальную помощь собственным планам. Конечно, писатели — люди неуравновешенные. Есть среди них просто хулиганы, позволяющие себе в стихах намекнуть на его якобы осетинское происхождение. Но с такими у него разговор короткий… К счастью, среди этой братии достаточно здравомыслящих людей, даже из бывших, они правильно понимают момент исторической истины и, поднимаясь выше примитивных дифирамбов, создают литературные образы крупных деятелей из прошлого России, помогая лично ему, товарищу Сталину, революционно преобразовывать советское общество. Товарищ Сталин прав, когда утверждает: незаменимых людей нет и хорошо подготовленные кадры решают все. Можно и нужно работать и с трудно управляемыми представителями литературы и искусства. Когда после создания Союза писателей товарищ Щербаков, присматривавший по линии ЦК за творческой интеллигенцией, стал жаловаться на неуправляемость литераторов, их склонность к групповщине, профессиональным дрязгам и попросту личным сварам, Сталин сказал:

— У меня нет других писателей, товарищ Щербаков… Надо работать с этими.

С Горьким все было не так-то просто. Этот человек был лично близок к Ленину, об этом знал мир, с этим приходилось считаться, И Сталин соглашался на предложения Горького, чтобы свернуть почти все его начинания вскоре после смерти Алексея Максимовича. Но идею журнала «О войне» Сталин не поддержал. Ему никогда не доводилось встречаться с ужасами войны вблизи. Сталин панически боялся смерти в любых ее проявлениях, и к тем, кто описывал войну достаточно реалистично, относился с опаской, как бы подозревая, что это делается неспроста, автор непременно хочет уличить его, товарища Сталина, в трусости… Ему и невдомек было, что ни один писатель в мире не сможет написать о войне страшнее, чем она есть на самом деле.

Отношение к войне у вождя было ребячье. Он любил играть в войну. Отсюда и желание лично присутствовать при демонстрации нового оружия, прямые контакты с конструкторами самолетов, многочасовые обсуждения с ними технических деталей. Изобретателей пулеметов привозили к Сталину в кабинет, где он внимательно рассматривал новую конструкцию, предлагал установить в боевом положении, сам укладывался на ковер, держась за ручки пулемета и имитируя стрельбу, дотошно расспрашивал о начальной скорости полета пули, скорострельности, боевом применении. Вождь мог сейчас позволить себе необыкновенные игрушки , они помогали ему забыть унижения двусмысленного детства, когда его, тщедушного мальчишку, сверстники не звали к себе, не определяли ни в жестокие стражники, ни в смелые и благородные разбойники. Сталин играл в войну, а Красная Армия оставалась без автоматов, и бойцы ее с упоением пели «когда нас в бой пошлет товарищ Сталин», не представлял себе, что в бою убивают насмерть.

Под январским письмом в синей папке хранились листы верстки последнего издания очерка Горького о Ленине с окончательной правкой автора, которую он внес по совету вождя. Сталину было известно, что уже 27 января 1924 года Горький писал переводчику Эль Мадани: «…очень огорчен смертью Ленина… Пишу воспоминания о нем. Я крепко люблю того человека и для меня он не умер. Это был настоящий, большой человек, по-своему — идеалист. Он идею свою любил, в ней была его вера». 11 апреля отрывки из очерка печатали «Известия», вскоре вышло и полное издание. Сталин, ревниво относившийся ко всему, что касалось Ленина, внимательно прочел материал.

О себе вождь не нашел ни слова. Другого, конечно, от Горького ждать не приходилось. Но были там строки, которые мешали борьбе Сталина с Троцким. Ленин, по словам Горького, говорил; «Меня хотят поссорить с этим человеком… Но скажите, Алексей Максимович, кто бы мог в России создать в течение, года регулярную Красную Армию?» Это был политический козырь для Троцкого, и Сталин попросил автора поправить это место. В новой редакции было сказано обыденно, хотя от имени Ленина, что Троцкий сумел организовать военных спецов. О том, как Троцкий расстреливал их, уничтожил Думенко и Миронова, не было, разумеется, ни слова. Далее Горький, который понял, какой текст нужен вождю, приписал: «Помолчав, он добавил потише и невесело:

— А все-таки не наш! С нами, а — не наш. Честолюбив. И есть в нем что-то… нехорошее, от Лассаля…»

Работая над очерком о Ленине, Горький заколебался и по поводу высказывания Владимира Ильича про умников. Алексей Максимович в первой редакции его Собрания сочинений, вышедшего в 1928 году, рассказывал, как, ходатайствуя за «неких интеллигентов, он сослался на то, что Ленин любит умных людей.

— «Да, — ответил Владимир Ильич. — Умников люблю… Русский народ талантлив, но ленивого ума. И когда я встречаю в России умного человека — это либо еврей, либо с примесью еврейской крови».

Поскольку фраза эта никак не ложилась в безупречный иконописный облик покойного вождя, субъективно отказавшего великороссам в быстроумии, и опять же несправедливо приподнимала Троцкого, еврея по происхождению, а высланного из страны Льва Давидовича следовало теперь, безусловно, принижать, Алексей Максимович после некоторых раздумий снял и это неудобное место.

В общем и целом подобная редактура вполне удовлетворила Сталина. Он даже временно простил Горькому близость к Ленину.

…Все, связанное с Лениным, являлось для Сталина темой номер один. Провожая вождя революции в последний путь, Сталин на весь мир огласил его завещание и внешне неизменнно демонстрировал верность ленинским идеалам. На Красной площади был выстроен скромный, но внушительный мавзолей, повсюду висели портреты Ильича. На словах прибегая к его духовному наследию, Сталин разгромил троцкистов, выиграл битву с оппозицией, с правым уклоном. Но внутренне никогда не мог и не хотел примириться с тем, что Ленин был прежде, что именно он подготовил и успешно осуществил Октябрьскую революцию. Резонно полагая, что отстоять завоевания Октября, построить и защитить социалистическое общество не менее важная задача, он был уверен, что честь выполнения ее принадлежит все-таки ему, товарищу Сталину. Вождь едва ли не с первых недель самостоятельного правления принялся одну за другой отменять ленинские установки.

Еще за несколько дней до смерти Владимира Ильича, выступая 17 января 1924 года на XIII конференции РКП (б) с докладом «Об очередных задачах партийного строительства», Сталин принялся рьяно защищать подведомственный ему лично партийный аппарат от обвинений в бюрократизации. Существование бюрократического режима в Центральном Комитете Сталин объяснял тем, что «мы имеем нэп, то есть допустили капитализм, возрождение частного капитала». Ленин еще жив, а его идея новой экономической политики извращается, подается участникам партийного форума как реставрация буржуазных устоев в стране.

Уже тогда в политический лексикон Сталина проникают выражения «насаждение идей», «чужестранцы в партии» и тому подобные.

Больше всего выводили Сталина из себя любые предложения по развитию внутрипартийной демократии. В этом он видел покушение на собственную автократическую власть в Центральном Комитете.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.