Сделай Сам Свою Работу на 5

Командующему Ленинградским фронтом 14 глава





Около шести утра Мокров решил прилечь на часок, ушел в комнатушку, не раздеваясь, рухнул на пол, успев подостлать полушубок, знал, что, едва рассветет, снова ему пурхаться в неостановимой круговерти. Спал он недолго. Застучали в дверь, и молодой голос спросил:

— Здесь командир медсанэскадрона Двадцать пятой кавдивизии? Вас вызывает товарищ Ворошилов.

Оказалось, за Мокровым пришел молодой ворошиловский порученец.

Маршал занимал большую избу, но в горнице, куда ввели командира медсанэскадрона, Климента Ефремовича не оказалось. Зато достаточно было крупных начальников с ромбами на петлицах. Михаил Мокров представился, и ему сразу же принялись задавать вопросы: как, мол, дела у него в хозяйстве. Вначале вопросы шли общие, потом Михаил сообразил, куда клонит тощий человек с двумя ромбами в петлицах: ему хотелось узнать, много ли случаев членовредительства было с начала наступления.

— Среди кавалеристов дивизии ни одного, — ответил военврач.

— Так ли это? — спросил человек с двумя ромбами. — А вот у нас другие сведения…

Мокров пожал плечами:

— Конечно, попадались и такие, но из других частей. Мы ведь всех пользуем. А среди кавалеристов не было ни одного.



— Ишь, — сказал командир с двумя ромбами, — а ты патриот своей части, доктор.

— Ничего в этом дурного не вижу, — заметил рослый человек с залысинами, он стоял у печки, и у него краснел в петлицах один ромб. — И военврач прав. По кавкорпусу Гусева мы не имеем ни одного случая членовредительства. Это факт.

— Вы, Шашков, тоже… патриот. Послушать вас да этого доктора — не армия, а сплошные герои. Хотя наша статистика показывает…

Мокрову так и не дано было узнать, что показывает статистика, которой располагал этот неприятный человек. Занавеска, прикрывавшая вход в другую комнату, откинулась, и в горницу вошел небольшого роста человек, обутый в серые солдатские валенки, защитного цвета френч. На петлицах его Михаил рассмотрел темно-зеленые маршальские звезды. Ворошилов показался воеврачу стареньким и усталым, одутловатое лицо заросло густой щетиной, в которой явственно проглядывала значительная проседь.

Все находившиеся в комнате командиры вскочили, а Мокров еще больше вытянулся у косяка входной двери, от которой он так и не отодвинулся ни на полшага.



— О чем спор затеяли, товарищи? — спросил Ворошилов. — Кому здесь не нравится, что во Второй ударной армии мало членовредителей, нет дезертиров? А по мне, этому радоваться надо. Кстати, я собираюсь официально передать Военному совету армии, что Ставка выражает удовлетворение по поводу политической работы в войсках. Ни одного случая перехода на сторону врага! Это что-нибудь да значит. Особый отдел армии…

— Товарищ маршал, — предостерегающе посунулся к Ворошилову человек с двумя ромбами и повел глазами в сторону Мокрова.

Климент Ефремович резко повернулся к Михаилу, цепким взглядом окинул его.

— Кавалерийский доктор? Вот и скажите нам: вы сами распознаете тех, кто занимается членовредительством, или действуете по представлениям особистов, как эксперты?

— Когда как, товарищ маршал, — ответил Мокров. — Но чаще их сами же красноармейцы и засекают. Паршивой овце в добром стаде не укрыться.

— Слыхали? — Ворошилов повернулся к продолжавшим стоять командирам. — Отменные слова… Спасибо, доктор. Иди к раненым, возвращай их в строй. У вас, медиков, огромной важности работа на фронте.

Когда Мокров повернулся, чтобы выйти, дверь вдруг распахнулась, и возник на пороге еще один командир, его Михаил знал, это был начальник Особого отдела их дивизии.

А особист дивизии, спросив у Ворошилова разрешения обратиться к Шашкову, сказал, что тот срочно нужен по неотложному делу. Обратившись к маршалу за позволением уйти, они быстро удалились.



Едва закрылась за ними дверь, Ворошилов прошел в комнату, где стояли телефоны. Обладатель двух ромбов на петлицах последовал за ним.

— Немудрено, — сказал он, — что Шашков поддержал утверждение врача о малом количестве самострелов. У нас есть сведения, что он покрывал членовредителей. Ведь это же ясно, товарищ маршал, что эффективность работы наших контрразведчиков определяется количеством выявленных и разоблаченных дезертиров, паникеров, самострелов и шпионов. И, согласитесь, проще простого заявить: дескать, в нашей армии существует особого рода патриотизм, и этим прикрыть бездеятельность и, что хуже всего, утрату бдительности…

— Ну вот что, — оборвал его Ворошилов. — Вы мне Шашкова не троньте. Я о нем побольше вашего знаю. Понятно?

— Так точно, товарищ маршал! — опустив руки по швам, ответил человек с ромбами на петлицах.

— Что там у вас стряслось? — спросил Александр Георгиевич.

Они шли в соседнюю избу, где разместился Особый отдел кавкорпуса. Шашков понимал: произошло нечто исключительное, если дивизионный особист решился вызвать его, когда он разговаривал с Ворошиловым.

— С той стороны пришел человек, Александр Георгиевич. Доставил срочное сообщение для вас лично.

— Где он? — спросил Шашков.

— У меня в отделе чаи гоняет. Едва не обморозился, пока добирался, оголодал… Мои ребята его угощают и присматривают за ним заодно.

Шашков усмехнулся:

— В избу, значит, пустил, как гостя, а охрану все же выставил?

— Так он согласно паролю свой, а там кто его знает. Вот увидите и решите, ваш ли он человек.

— Разберемся, — пообещал Шашков, прикидывая в уме, с чем мог прийти из-за линии фронта посланец.

В избе за чаем сидел в стареньком костюме человек неопределенного возраста.

— Как добирались? — спросил его Шашков, когда их оставили одних. — На немцев не нарывались?

— Бог миловал, — ответил посланец. — Партизаны меня до линии фронта провели, а тут уж я сам изловчился.

«Да, — подумал Александр Георгиевич, глядя на сидящего перед ним человека, заросшего рыжей с проседью бородой, одетого как местный житель, — ловок ты, братец, ничего не скажешь…»

— Торопился я, — сказал посланец, — знал, что несу сообщение крайней важности. И, кажется, не опоздал… Времени в обрез, товарищ комбриг.

…Спустя четверть часа взволнованный Шашков быстро поднялся по ступенькам избы, в которой размещался Ворошилов. Климент Ефремович сидел у стола, загроможденного аппаратурой связи, и писал в блокноте.

— Что нового, чекист? — спросил он у Александра Георгиевича, когда тот, откинув занавеску, вытянулся у порога.

— Товарищ маршал, — сказал Шашков, — вам необходимо срочно уехать из этого села.

— Почему? — полюбопытствовал Ворошилов, добродушно улыбаясь Шашкову и будто не замечая его расстроенного лица.

— Немцы охотятся за вами, товарищ маршал! — воскликнул начальник Особого отдела.

— Ну и что? Они давно за мной охотятся, с начала войны. Полагаюсь на тебя, Шашков, авось не подведешь, не дашь им меня в обиду. Что скажешь?

— Я не шучу, товарищ маршал. Только что прибыл из-за линии фронта человек. Он доставил сообщение о том, что абвер узнал о пребывании вас во Второй ударной армии и вычислил ваш путь. По всем предполагаемым пунктам вашего пребывания, в том числе и по Дубовику, будут нанесены массированные удары с воздуха.

— Когда? — спросил Ворошилов.

— Сегодня, товарищ маршал. Это может произойти в любую минуту. Поэтому я прошу вас как можно быстрее…

— Куда торопиться, Шашков, — возразил Климент Ефремович. — Чему быть — того не миновать. Не видел я ихних бомбежек, что ли?

— Товарищ маршал! — воскликнул Александр Георгиевич, и в голосе его появились умоляющие нотки. — Климент Ефремович… Поймите меня! Не могу я вас здесь оставить, не могу! Сведения достоверные, это точно… А ведь я отвечаю за вашу жизнь. Даже и не случится ничего… Вы знаете, что мне будет, если узнают: Шашкова предупредили, а он мер не принял? Да и просто по-человечески не могу согласиться с вами!

— Что с тобой будет, мне известно, — спокойно проговорил Ворошилов. — А ты мне вот что скажи, Шашков. По службе кипятишься или по-человечески?

— Как можно спрашивать об этом, товарищ маршал? — с обидой в голосе сказал майор госбезопасности.

— Ну-ну, понял тебя… Раз так надо — действуй. Тебе, брат, виднее. Передай от моего имени приказ — собираться в дорогу. Куда спрятать-то меня надумал?

— Об этом не беспокойтесь, — повеселел Александр Георгиевич. — Спрячем как надо. Сам черт не разыщет.

…Разбиравший историю с налетом на Дубовик Шашков отметил, что эскадрильи «юнкерсов» появились над деревней точно в шесть часов вечера 26 февраля. Именно в это время маршал назначил совещание с командованием кавалерийского корпуса. Случайностью это быть не могло.

Начальник Особого отдела в первую очередь вывез из деревни Ворошилова и тех, кто его сопровождал. Успели переместить и часть штаба кавкорпуса. Командира и его комиссара в Дубовике не было, ждали их к восемнадцати ноль-ноль. Шашков позаботился, чтоб Гусева и Ткаченко перехватили по дороге выставленные загодя люди. Но в Дубовике оставались два медсанэскадрона, тыловые подразделения корпуса. Сдвинуть с места их не успели, и бомбовый удар пришелся по ним.

…Военврач Мокров вернулся из перевязочной за час до налета, решил перекусить и отдохнуть немного, чтобы к ночи снова встать к операционному столу. Дома был его заместитель Сакеев.

— Чайку бы горячего, — сказал Михаил, — и поесть бы не мешало. Как у нас с харчами на сегодня?

— Сейчас сообразим, — ответил Сакеев, вышел из комнаты, где они размещались, и Мокров услыхал, как он говорит в сенях со старшиной. Занимали они полуподвальный этаж солидного дома на каменной основе. До войны здесь размещалась почта. Дом заметно выделялся в Дубовике размерами, и штабисты его сразу облюбовали. Только командир корпуса велел отдать помещение медицине. Наверху лежали раненые, а под ними квартировало врачебное начальство.

Но поужинать Мокрову не пришлось. Едва запустил ложку в котелок с оставшимся от обеда и теперь подогретым гороховым супом, как взвыл над головой авиационный мотор. Раздался оглушительный взрыв, дом содрогнулся, послышались другие взрывы, поглуше первого, и началось…

Сакеев бросился к двери, а Мокров, застыв с куском хлеба в левой руке и с ложкой в правой, остолбенело смотрел на заместителя, который бился плечом в заклиненную дверь. Дверь не поддавалась.

Грохнул еще один близкий взрыв.

— Давай в окно! — крикнул командир медсанэскадрона, бросая ложку в котелок, хлеб он засунул в карман полушубка.

Сакеев ногой, обутой в валенок, выбил оконную раму и вывалился наружу. Потом вскочил и бросился бежать по деревенской улице.

— Ложись! — крикнул ему Мокров. — Ложись, дурья твоя башка!

Где там! Сакеев бежал вдоль линии домов, смешно отбрасывая ноги. Вокруг рушились избы, летели вверх и в стороны обломки бревен, смрадный дым заволакивал деревню, в нем и скрылся убегающий военврач. А Мокров выбрался из окна, согнувшись, добежал до ворот и залег там, мысленно простившись с замом. Ведь тот, кто бегает во время бомбежки, куда как в большей опасности оказывается. Мокров лежал у ворот и чувствовал, как потрескивают доски, когда их пронизывают иззубренные куски металла. Ворота стали вдруг крениться, вот-вот прихлопнут его, и врач стал отползать.

Едва затихли взрывы и стал удаляться гул моторов, с запада стала нарастать новая звенящая волна. Опять загрохотало вокруг. Недалеко ухнула бомба, по спине Мокрова забарабанили мерзлые комья земли. Осмелев, он поднял голову и увидел черные края воронки. Мелькнула мысль: пробраться туда, залечь, уберечься от разрывов. Но Михаил тут же, сделав усилие, повернулся на спину и вдруг почувствовал, что одолевший его страх и оцепенение, желание слиться с землею, зарыться в нее подобно кроту удивительным образом исчезли. Мокров смотрел в небо, оно все больше и больше темнело, и думал: «Еще немного — и „юнкерсы“ уберутся восвояси». Но коршуны продолжали ходить по кругу, и, когда оказывались над определенной точкой — откуда было знать Михаилу, что метят они в штаб корпуса, где должен заседать сейчас Ворошилов с командирами, — над этой точкой они сбрасывали бомбы. Но угодить в такую мишень нелегко, и бомбы разбрасывало вокруг, они падали рядом со штабом и подалее, крушили избы с размещенными в них ранеными бойцами.

После третьего захода «юнкерсы» улетели. Командир медсанэскадрона отряхнул с себя землю и снег, кашляя от едкого чесночного смрада немецкой взрывчатки, побежал в операционную. Она уцелела. Правда, оказались выбиты стекла, врач, который делал операцию, тяжело ранен. А боец пролежал налет на столе, ждал, когда им снова займутся.

— Найдите другого хирурга! — распорядился Мокров, увидев входящего Сакеева и даже не успев удивиться тому, что тот жив. Потом узнал: отделался Сакеев пустяком — осколок сделал дырку в валенке, только и всего. — Обойду деревню, определю потери.

Пострадали от бомбежки главным образом медики. Погиб коллега Мокрова командир медсанэскадрона 87-й кавдивизии. У Михаила убили двух фельдшеров: молодую девушку Тосю Васячкину и парнишку, прибывшего на днях из пополнения. Тяжелое ранение получил старшина Иоффе. Осколком в живот ударило врача, который работал во время налета в перевязочной. А в два дома, где лежали нетранспортабельные раненые, случились прямые попадания. Живых там не оказалось вовсе…

Прикинув потери, Мокров собрал людей и организовал немедленную помощь пострадавшим. Едва медики успели перевязать новых раненых, за околицей один за другим опустились три самолета. Командир звена сказал, что в штабе фронта знают о налете, его прислали забрать тех, кто нуждается в немедленной эвакуации в госпиталь. Таких было много. Мокров едва упросил летчиков сделать второй рейс и был несказанно обрадован, когда самолеты вернулись. Все-таки шесть санитарных рейсов… Большое дело.

Ночь надвинулась быстро, укрывая тяжелым покровом разрушенную деревню. Окончательные потери подсчитали уже утром. Убито было девяносто человек. Среди них Мокров на всю жизнь запомнил двоих…

…Покинув операционную, он выбежал тогда на улицу, пересек ее и увидел на земле, против входа в небольшой домик, убитую лошадь. Она была запряжена в подводу, нагруженную красными одеялами, их получили в аптеке для части. Живот лошади был распорот. Оттуда медленно выползали кишки и вздувались кровавым шаром. Михаил обогнул бездыханную лошадь, прыгнул на крыльцо, толкнул дверь и вошел в комнату. За столом, стоявшим в углу горницы, сидели двое, опустив головы на руки.

«Вот дают, — подивился Мокров, — такую бомбежку проспали».

Он хотел разбудить парней, потом присмотрелся внимательно и вдруг понял: перед ним мертвецы.

 

 

Письмо покойному отцу написать Багрицкий так и не собрался.

Это странное и неосуществленное им намерение появилось у Севы еще до начала войны. Однажды он гостил у Марины Цветаевой, тогда затеялся разговор о русских писателях, живущих в Париже, и поэтесса обронила фразу о нежных и печальных письмах Алексея Михайловича Ремизова: он постоянно их писал умершей уже Серафиме Павловне, супруге.

Как будто бы никто не обратил внимания на эту деталь, лишь удивились чудачеству старого писателя, а Всеволод внутренне вздрогнул. Его оглушило и потрясло рассказанное Мариной. Багрицкий не спал до утра, думая о том, что ответил бы ему отец, если б представилась такая фантастическая возможность.

Но сам написать он так и не собрался. Всеволоду казалось, что в этом письме надо сообщить о чем-либо значительном, переломном… Началась война, и Всеволод собрался на фронт, слагая в уме первые строчки доклада отцу о боевом крещении. Но вместо переднего края была эвакуация, серые чистопольские будни. Когда он все-таки прибыл на Волховский фронт, работа в газете разочаровала молодого поэта. Реальное бытие оказалось иным, вовсе отличным от того, какое рисовало воображение. И хотя он осознавал необходимость собственного участия в общей борьбе, но вся его натура не могла и не хотела примириться с тем прикосновением к войне, какое отвела ему судьба.

Книжный мальчик, хотя и познавший изнанку жизни, Всеволод пытался видеть окружавший его мир не слабыми глазами, они и так подвели его и принесли унизительную кличку «белобилетник». Он стремился воспринимать действительность восторженным сердцем и населял Землю романтическими героями, рыцарями без страха и упрека, увенчанными звездами и летящими сквозь вражьи порядки на Красных Конях. Но вот найти собственное место в жестокой и кровавой схватке с фашизмом оказалось гораздо труднее. Возникло множество жгучих вопросов. Способен ли он глаголом жечь сердца людей, как умел это делать его отец, благородный и мужественный воин? Недаром ведь его везли в последний путь на орудийном лафете. А что делает на войне он, Всеволод Багрицкий, обладатель тетрадки незрелых стихов и должности литературного сотрудника армейской газеты?

Не о чем пока писать отцу… Может быть, потом, если свершит нечто героическое, значительное, можно будет с гордостью рапортовать отцу туда. А пока…

«Отец остался жить во мне, — думал Багрицкий, — а в ком или в чем я оставлю след на земле? Так ли я жил, чтоб быть уверенным — отец мне скажет: „Горжусь тобою, Сева“. Газетных строчек в „Отваге“ для этого мало. К тому же, зачастую это уже не мои строки. Они исправлены, а подчас и переписаны Кузнецовым или батальонным комиссаром. Да, я получил в руки оружие, но стреляет оно плохо, порой и прицеливаются, и нажимают на спусковой крючок другие. Стихи?.. Тут бы я мог, это личное, сокровенное, только мое, но „Отвага“ — не литературный альманах. И я понимаю редактора, когда он приказывает набрать слабую басню о Гитлере, а мою лирику вежливо возвращает. Бойцам сейчас не до хореев и ямбов…»

…Выполняя приказ редактора, Всеволод вместе с Ворошиловым приехал в Дубовик, но маршалу на глаза старался не попадаться. Конечно, в лицо его Ворошилов не знает, но, увидев, может вдруг спросить: кто ты, дескать, таков?.. А тогда и припомнит разговор с Румянцевым, который Сева нечаянно услышал. В сознании его не закрепилась последняя фраза Ворошилова о том, что его, молодого корреспондента, учить, воспитывать надо. Зато он хорошо помнил, как мялся, подыскивая слова, Румянцев, как оборвал его маршал обнаженно грубым вопросом: «Что, хлеб даром ест?» Узнал бы об этом отец… Нет, нет, даже помыслить о такой возможности кощунственно, греховно!

Ни комкора Гусева, ни комиссара Ткаченко в Дубовике не оказалось. Они были на переднем крае, в районе Красной Горки. Ворошилов поначалу вознамеривался ехать туда же, но потом сдался на уговоры Шашкова, согласился подождать Гусева и Ткаченко в штабе, тем более они тоже выезжают в Дубовик.

В политотделе корпуса Багрицкого познакомили с комиссаром кавполка старшим политруком Сотником. Сева представился ему и попросил бравого усача определить геройского парня, лихого кавалериста. Багрицкий намеревался добросовестно отнестись к поручению редактора и написать романтический очерк.

— А у нас все такие, — сказал комиссар полка, — кого ни взять. Одни рубаки в полку. Ленинградцы ведь, товарищ Багрицкий. Их не только в бой не надо поднимать, останавливать приходится, чтоб не увлеклись да от своих не оторвались.

— Понимаю, — сказал Сева, — вся армия про гусевцев толкует. После войны книги о них напишут. А пока вы мне одного порекомендуйте, для очерка в «Отваге».

— Одного, значит? Подумаем… Вот! — оживился старший политрук. — Этот будет вам в самый раз. Политрук эскадрона Василий Онуприенко. Правда, не питерский — из кубанских казаков будет. Но призывался в Ленинграде, грузил пароходы в морском порту. Начинал войну рядовым, а сейчас младший политрук.

— А чем он отличился, этот казак?

— Перебил штаб немецкого батальона неделю назад, когда мы подошли к поселку Восход… Командир эскадрона лейтенант Ростокин вместе с Васей Онуприенко определили слабое место в обороне противника и неожиданной лихой атакой сбили немцев с железной дороги. Затем конники на плечах фашистов с ходу ворвались в поселок Восход, а впереди остальных — Василий. Он отрезал немецкий штаб и добыл отличных «языков», не считая важных документов.

— Значит, вы его рекомендуете мне в качестве героя? Сотник кивнул:

— Я его к ордену Красного Знамени… гм… рекомендую. Наградной лист заготовил на него, не успел еще в политотдел отправить. Взгляните.

Багрицкий пробежал глазами листок.

«…Во время боя за населенный пункт Восход младший политрук Василий Яковлевич Онуприенко и командир дивизиона Василий Иванович Ростокин ворвались в дом, где находилось несколько немецких офицеров. Один фашист выстрелил из автомата и ранил лейтенанта Ростокина в руку и грудь. Онуприенко подскочил к немецкому офицеру, ударил автоматом по голове и расколол ему череп. Два других офицера, выбив окно, выскочили во двор. Онуприенко бросился на улицу и меткой очередью уничтожил обоих офицеров. Остальные захвачены им в плен…»

— Как мне попасть в полк, товарищ комиссар?

— Нет нужды в этом, товарищ Багрицкий, — сказал Сотник. — Герой наш здесь. Руку ему пулей задело, в медсанбате он.

…Они сидели друг против друга за ветхим самодельным столом, разделенные его некрашеной, отскобленной поверхностью.

— Курить можно, товарищ корреспондент? — спросил Василий.

Это был рослый, плечистый парень, может быть, двумя или тремя годами постарше Севы. Острижен был коротко, но уже намечался будущий волнистый чуб, темные усы украшали его продолговатое лицо с прямым, чуточку горбатым носом. Глаза у Василия веселые, с хитринкой.

— Отчего же, — сказал Багрицкий, — конечно, курите. Кавалерист пододвинул кисет Севе, и тот неумело стал сворачивать козью ножку. Василий деликатно отвел глаза…

— Давайте знакомиться, — проговорил Сева. — Про вас я уже знаю. А меня зовут Всеволод, фамилия Багрицкий, корреспондент газеты «Отвага».

— А я думал, что вы куда старше, — несколько смущенно произнес Василий. — Судя по стихам, я их в школе учил, вы и на гражданскую успели. А на вид — так мы вроде бы с вами годки.

Багрицкий покраснел. Это был уже не первый случай, когда его путали с покойным отцом.

— Меня зовут Всеволод, — повторил он. — А вы, Василий Яковлевич, знаете стихи Эдуарда Багрицкого.

— Однофамилец ваш будет али сродственник какой?

— Отец… Умер восемь лет назад, — несколько суховато ответил Сева, и Василий почуял, что собеседнику тема не по душе, перестал спрашивать.

— Как вы оказались в Ленинграде?

— Работал в порту. Хотел устроиться матросом в пароходство, я ведь действительную службу проходил под Ленинградом, в финской участвовал. А мне говорят — поработай полгода грузчиком, потом пойдешь в море. Согласился. Уже и документы были готовы. Задержись война недели на две, неизвестно, в какой стране я был бы сейчас, а может, и рыбы давно схарчили меня. Узнал случайно: формируется кавалерия. Добился, чтоб направили туда, ведь Онуприенки — кубанские казаки, из Запорожской Сечи. Про Тараса Бульбу читали? Так это Гоголь с моего предка списал. — Василий лукаво усмехнулся и подмигнул Севе. — Анкета у меня хоть куда. Я военкому прямо заявил: являюсь родичем Тараса Бульбы. Поверил… Так и воюю с шашкой в руке.

— Рубить ею приходилось?

— А как же! Для чего же она, сабелюка, еще служит? Только рубать… Гансы, они хлипкие на это дело. Лаву на лаву — для них несподручно. Мне батя рассказывал, как ходили они в атаку в Галиции. Германские драгуны не дюжили против нас. И опять же, когда наш прорыв — у них паника. «Казакен! Казакен!» — кричат и тикают куда глаза глядят. Навроде как наши в сорок первом от ихних танков. И на машины гансы сели, потому как им, полагаю, от конников наших спасения нету.

— Вот когда вы рубите человека саблей, — проговорил Багрицкий, — какие испытываете чувства при этом?

— Какого человека? Я человеков не рублю, — обиженным тоном произнес Василий. — Как можно по людям шашкой? Я ведь только гансов. Фашистов, стало быть.

— Понимаю, — сказал Сева. — Их, конечно, шашкой надо.

Он достал блокнот и попросил младшего политрука рассказать об эпизоде с пленением немецкого штаба. Василий говорил бойко, с красочными подробностями. Скосив глаза, он смотрел, правильно ли корреспондент записывает фамилии бойцов. В его речи мягко звучало южно-русское «г», особенность певучего говора всегда умиляла Всеволода. Он записывал рассказ Онуприенко и остро завидовал младшему политруку, который сходился с врагом лицом к лицу и проделывал это с будничным хладнокровием, будто выполнял повседневную работу, хотя не такую, прямо скажем, и приятную… Только она необходима, никуда не денешься от нее, а коли так, то и справлять ее потребно добросовестно и аккуратно.

— Перекурим это дело, — предложил Василий, придвигая к себе кисет, он так и оставил его на столе. — С непривычки аж язык задеревенел. А стихи вы мне не почитаете? Люблю стихи, товарищ корреспондент. И вашего, значит, папаши мне нравятся. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед…» Здорово! Или про Опанаса. Еще Есенина люблю, про мать-старушку, например. Непонятно только, почему запрещают Есенина? Говорят, хулиганил будто много и вином баловался. Ну и что? Стихи-то у него великие. Прочитайте что-нибудь.

— Хорошо, — сказал Сева, — слушайте. «Мир опустел… Земля остыла… А вьюга трупы замела, и ветром звезды загасила, и бьет во тьме в колокола. И на пустынном, на великом погосте жизни мировой кружится Смерть в веселье диком и развевает саван свой!»

— Здорово-то как! — восхищенно воскликнул Онуприенко. — Это вы про наше наступление написали… Главную суть ухватили, товарищ Багрицкий. Так я все и воспринимал, но чтобы выразить… Подобное лишь поэту под силу. Спасибо вам за стихи. Их бы в нашей «Отваге» напечатать, чтоб другие бойцы прочитали. Или было уже в газете?

Багрицкий улыбнулся:

— Это старые стихи, написаны они давно и не мною, увы… Был такой русский поэт Иван Бунин. Впрочем, почему был? Он и сейчас еще жив, только далеко от нас, в Париже.

— Белогвардеец, значит? — жестко спросил Василий.

— Нет, в белой армии Бунин не служил, — ответил Сева. — Иван Алексеевич — большой поэт. Академик, бессмертный. Только вот не понял того, что случилось у нас в стране, уехал.

— Жалко, — сказал кавалерист, — сейчас бы ему работа нашлась. Хорошие стихи — большая сила. С ними и в атаку идти легче. А свое не прочтете, товарищ Багрицкий?

— Свое? — переспросил молодой поэт. — Можно, пожалуй.

Он раскрыл записную книжку, перелистал ее и принялся читать, сначала негромко, потом, воодушевляясь, во весь голос:

— Как будто во сне или дреме товарищи рядом лежат. Мерещатся в злом окаеме позиции вражьих солдат. Прошел я войны половину, окопы в глубоких снегах. Мне надо прожить эту зиму, привстав во весь рост в стременах. Атаки, атаки, атаки… Дыхание криком полно. С глазами веселой собаки я пью фронтовое вино. А сердце все ждет наступленья, и руки на связках гранат. Да здравствует смерть в исступленьи забывших о слове назад!

— Ну, — воскликнул младший политрук, — вы даете, товарищ Багрицкий! Здорово! Добрые стихи!

— Это сегодня, — сказал Сева, — сегодня сложилось. Ждал, пока вас разыщут. Вот и получилось. Как вам? Ничего?

— Отличные стихи! Вы мне позвольте списать их, ребятам в эскадроне прочту. Поди и не поверят мне, что с настоящим поэтом за жизнь толковал.

— А знаете что, вы возьмите прямо так… Ладно?

Багрицкий вырвал из записной книжки листки со стихами и протянул их кавалеристу.

— Вот спасибо вам. А как же вы? Помните наизусть?

«Конечно, — подумал Сева, — я помню эти строки. Если выживу, не забуду, а погибну — унесу с собой».

Василий Онуприенко свернул листки, вынул из-за пазухи партийный билет, бережно уложил в него Севины стихи и спрятал документ обратно. Счастливая улыбка не покидала лица кубанца, и теперь Багрицкий до конца поверил в его пусть еще неразвитую, но искреннюю природную любовь к поэзии.

«А ведь есть смысл заниматься стихами, если живут на свете такие парни, как этот Василий, — подумал Всеволод. — И коль я хоть чуточку задел его тем, что родилось у меня в душе сегодня, значит, оправдал день, который прожил в Дубовике…»

Он пристально глянул в лицо кавалеристу, тот продолжал улыбаться, и Сева вдруг почувствовал, как стало зябко, он явственно ощутил, что его собеседнику не придется осваивать мирную жизнь, никогда не увидит он с палубы судна заветного океана. «А ведь его убьют скоро», — с щемящим сердце ужасом подумал он.

Багрицкий судорожно раскрыл записную книжку, сжал в руке карандаш, готовясь задавать коннику новые вопросы. Задать их Всеволод не успел.

Над деревней завыли «юнкерсы». Багрицкий машинально глянул на часы, было восемнадцать ноль-ноль.

— Пожаловали, чертяки, — с веселой ворчливостью проговорил младший политрук. — Поговорить не дадут с человеком…

Свист первой бомбы они еще услыхали. Она разорвалась на улице, неподалеку от избы, где сидели Багрицкий и герой его ненаписанного очерка. Осколки насквозь прошили нетолстые бревна стены и поразили обоих. Сева еще увидел, как дернулся кавалерист, удивленно раскрыл глаза, и тут же мутная пелена погасила в них живое, голова Василия стала клониться и упала на застывшие на тщательно отмытой светло-желтой столешнице руки.

О собственной боли Багрицкий не узнал, не дано было времени осознать ее. Он увидел смерть кавалериста, и эта смерть не удивила Севу. И сам он так и не понял, что умирает… Роняя голову на записную книжку, молодой поэт успел заметить, как дверь вдруг растворилась и в горницу вошел Эдуард Багрицкий.

— Ты почему ничего не написал мне с фронта? — укоризненно спросил отец.

 

 

— Вы смотрели фильм «Александр Невский»? — неожиданно спросил Сталин.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.