Сделай Сам Свою Работу на 5

Стереоскопическое наслаждение

Тигровая лилия

Штеглиц

 

Lilium tigrinum. Сильно выгнутые лепестки воскового красного цвета с нежными светящимися вкраплениями множества овальных иссиня-чер-ных пятен. Расположение пятен указывает на постепенное угасание живой, порождающей их силы. На кончиках лепестков они совершенно отсутствуют, в то время как у дна чашечки выделены столь отчетливо, что возвышаются на мясистых наростах как на ходулях. Тычинки наркотического цвета, каким бывает темный красно-коричневый бархат, растертый в пудру.

 

Это зрелище напоминает шатер индийского факира: внутри звучит тихая, приготовляющая музыка.

 

Летучие рыбы

Штеглиц

 

Без всякой цели, ради одного удовольствия я обеими руками ловил в аквариуме маленьких, но очень юрких перламутрово-голубых рыбок. Когда ускользнуть было некуда, они поднимались над гладью воды и, двигая своими крошечными плавничками как крыльями, грациозно зависали среди комнаты. Описав в воздухе множество кривых, они снова ныряли в воду. В таком чередовании пространств было что-то чрезвычайно радостное.

 

Полеты во сне

Штралау

 

Полеты во сне чем-то похожи на воспоминание об особой духовной силе. Собственно, я имею в виду, скорее, парение во сне, когда сохраняется ощущение тяжести. В сумерках мы скользим над самой поверхностью земли, и, как только ее касаемся, сон исчезает. Мы парим над ступенями лестницы, вылетая из дверей дома, и время от времени поднимаемся над небольшими препятствиями вроде кустарника или изгороди. При этом мы отталкиваемся, совершая небольшое усилие, которое ощущается в напряженных локтях и сжатых кулаках.

 

Половина тела вытянута, как будто мы удобно расположились в кресле; мы летим ногами вперед. Эти сны приятны, но бывают и другие, коварные, когда сновидец в застывшей позе летит, повернувшись лицом к земле. Словно в столбняке, он поднимается с кровати, причем ноги его остаются неподвижными, а тело как бы описывает круг. Затем он летит по ночным улицам и площадям, а иногда, как рыба, выныривает перед одинокими прохожими, пристально смотря в их изумленные лица.

 

Каким беззаботным кажется по сравнению с этим тот высокий полет, который можно видеть на старинных изображениях парящих людей. Немало таких изображений можно найти в Помпеях. Здесь люди кружатся в радостном удивительном вихре, который чудесным образом совсем не колышет их волосы и одежды.

 

Каменистое русло

Гослар

 

Свои книги потому так неохотно берешь в руки, что перед ними ощущаешь себя фальшивомонетчиком. Ты побывал в пещере Али Бабы и вынес с собой на свет лишь жалкую пригоршню серебра. И еще тебе кажется, будто возвращаешься к тому, что давно уже сбросил с себя, как змея сбрасывает свою поблекшую кожу.

 

То же самое происходит со мной и при виде этих заметок, в которые я не заглядывал почти десять лет. Я слышал, что они с поразительным постоянством находят каждые три месяца по пятнадцать новых читателей. Такая притягательность чем-то напоминает цветок silene noctiflora , чашечка которого раскрывается только один-единственный раз ночью и собирает вокруг себя крошечный рой крылатых гостей.

 

И все же для автора повторное открытие уже завершенного имеет особую ценность — дается редкостная возможность увидеть язык глазами скульптора и работать над ним как над статуей, извлекая его из куска материи. Именно так я надеюсь еще более четко выписать то, что, должно быть, захватило читателя. Сначала нужно безбоязненно вычеркивать лишнее, а потом пополнять текст из запасов. И еще стоит добавить несколько запретных фрагментов, которые тогда были припрятаны впрок, — ведь в том, что касается приправ, набиваешь руку лишь со временем.

 

Наглядным примером этого многообразия служат для меня высохшие русла ручьев, которые нередко встречаются путникам в Альпах. В этих ложбинах мы находим грубые камни, отшлифованную гальку, блестящие осколки и песок - пестрые фрагменты горной породы, осенью или весной вынесенные горным потоком на равнину с вершин. Иногда мы берем в руку какой-нибудь камень и вертим его перед глазами: может быть, это горный хрусталь, может быть, расколотая раковина улитки с удивительным завитком спирали, а может, это кусочек бледного сталактита из таинственных пещер, где беззвучно кружатся летучие мыши. Вот родина каприччо, ночных шуток — тихое, но не безопасное наслаждение для нашего ума, уединившегося в своей театральной ложе. Однако попадаются и куски гранита, отшлифованные в жерновах ледников, где мир, как на выгравированных картах, кажется немного меньше, но зато более ясным и стройным, ибо высший порядок кроется в многообразии мира, как в картинке-перевертыше. Удивительные головоломки — по мере удаления от них мы приближаемся к разгадке.

 

Итак, в материале недостатка нет, и все же язык должен что-то добавить к нему. Своими заклинаниями он должен призвать воду, которая будет играя журчать над камнями — поток стремительный и прозрачный .

 

 

О кристаллографии

Юберлинген

 

Мне кажется, за последние годы я кое-чему научился, овладев в языке приемом, который позволяет высветить слово и сделать его прозрачным. Именно он лучше всего годится для того, чтобы устранить некий разлад, нередко овладевающий нами, - разлад между поверхностью и глубиной жизни. Иногда нам мнится, будто суть глубины в том, чтобы порождать поверхность, раскрашенную в цвета радуги кожу мира, распаляющую наш взор. Но тогда этот пестрый узор опять-таки оборачивается покрывалом из знаков и букв, сквозь которое глубина повествует нам о своих тайнах. Живем ли мы снаружи или внутри, нас неизменно пронзает боль, как если бы мы всякий раз отворачивались от великолепных сокровищ. Нас охватывает беспокойство как во время сурового наслаждения одиночеством, так и за праздничным столом, уставленным всеми яствами мира.

 

Итак, прозрачность позволяет нашему взору видеть глубину и поверхность одновременно. Прозрачностью обладает кристалл, каковой можно назвать некоей сущностью, способной образовывать внутреннюю поверхность и в то же время обращать свою глубину вовне. Здесь мне хотелось бы высказать предположение: не создан ли вообще весь мир, вплоть до мельчайших деталей, по типу кристаллов, но так, что наш взор лишь изредка способен их различать? На это указывают таинственные знаки: каждый человек, пожалуй, хотя бы раз испытывал, как в какой-то важный момент просветляются все люди и вещи, как вдруг начинает кружиться голова и охватывает трепет. Такое происходит в присутствии смерти, хотя вообще всякая весомая сила, например красота, производит такое действие, в особенности же оно свойственно истине. Возьмем любой пример: постижение перворастения есть не что иное, как восприятие подлинно кристаллического характера в благоприятный момент. Подобно этому в разговоре о вещах, затрагивающих наше существо, голоса становятся прозрачными: мы понимаем нашего собеседника помимо слов, в другом — решающем — смысле. Кроме того, мы можем догадываться о тех случаях, когда подобного рода взгляд не вызван необычным состоянием просветления, но соответствует пышному цветению жизни.

 

Что же касается специфического употребления этого слова, то оно связано с тем, что язык тоже имеет глубину и поверхность. Мы используем множество оборотов, которые обладают как очевидным, так и скрытым смыслом, и то, что в мире зримого — прозрачность, в языке — таинственное созвучие. В фигурах речи, прежде всего в сравнении, есть то, что способно преодолеть иллюзию противоположностей. Но без сноровки не обойтись — если в первом случае, желая увидеть красоту низших животных, используют отшлифованное стекло, то во втором нужно смело насаживать червя на крючок, если желаешь выловить что-то из удивительной жизни, обитающей в темных водах. Как бы то ни было, вещи не должны являться автору поодиночке, возникая по воле случая, ведь ему дано слово, чтобы говорить о всеедином.

 

 

Фиолетовый эндивий

Штеглиц

 

Я зашел в роскошную деликатесную лавку, меня привлек выставленный в витрине эндивий — совершенно особенная разновидность фиолетового цвета. Я нисколько не был удивлен, когда продавец объяснил мне, что единственный сорт мяса, к которому подходит гарнир из эндивия, — человечина. Об этом я и сам смутно догадывался.

 

Завязался обстоятельный разговор о способах приготовления, а затем мы спустились в погреб, где люди были развешаны по стенам, словно зайцы в лавке торговца дичью. Продавец особо подчеркнул, что передо мной туши людей, забитых исключительно на охоте, а не просто откормленных на ферме: «Конечно, не такие жирные, но зато — поверьте! — гораздо ароматнее». Руки, ноги и головы лежали в отдельных мисках, возле которых были маленькие ярлычки с ценами.

 

Когда мы поднимались по лестнице, я заметил: «Не знал, что цивилизация в этом городе шагнула так далеко вперед». Продавец на мгновение насторожился, но потом любезно улыбнулся в ответ.

 

 

В квартале слепых

Юберлинген

 

Всю ночь я провел в квартале развлечений какого-то большого города, не ведая, в какой стране света я нахожусь. Что-то напоминало мне марокканские базары, а что-то — ярмарки, какие не редкость в предместьях Берлина. Под утро я забрел в закоулок, где еще не бывал, хотя жизнь там била ключом. Здесь были разбиты шатры, и перед каждым выставлены напоказ десять-двадцать танцовщиц. Я видел, как некоторые прохожие выбирали себе пару и входили в палатку для танцев. Я решил присоединиться к ним, хотя девушки не понравились мне своей неряшливой одеждой и одинаковыми невыразительными лицами. Впрочем, стоило к ним прикоснуться, как они сразу же оживали. Мне не понравилось и в шатре: музыка была слишком громкой, цвета — слишком пестрыми. Шатер производил загадочное впечатление, и когда мой взгляд скользнул по ковру, на котором мы танцевали, я нашел отгадку. Ковер расцвечивали круглые орнаменты, не вытканные, а как бы нанесенные тонкими пробковыми кружочками на лишенную ворса материю. Я тут же понял, что благодаря этой незаметной уловке девушки, танцуя, не покидали пределов ковра. Все танцовщицы были слепыми.

 

Выйдя из шатра, я почувствовал голод. Прямо напротив находилась закусочная, где меня встретил хозяин в рубашке с засученными рукавами. Когда я заказал завтрак, он подозвал к моему столику юношу, который должен был развлечь меня беседой, и ушел готовить кофе с булочками. Только сейчас я понял, что попал в квартал слепых, ибо мой собеседник тоже не видел солнечного света. Хозяин держал его в качестве некоей философской приманки, чтобы завлекать к себе посетителей. Ему могли предлагать любую тему, о которой он из-за своей слепоты обнаруживал неожиданное и непривычное мнение. А поскольку он был лишен зрения, то его рассуждения сообщали посетителям приятное чувство собственного превосходства, которое они к тому же пытались еще более усилить, вынуждая его говорить об учении о свете или чем-то подобном.

 

Теперь я вспомнил, что когда-то слышал об этой пивнушке как о любимом кафе берлинских метафизиков. Судьба молодого человека из этого заведения вызвала у меня жалость, усиливавшуюся по мере того, как я замечал, что он и в самом деле высказывал глубокие и смелые мысли, которым недоставало лишь немного эмпирии. Желая его ободрить, я стал размышлять на тему, в которой каждый из нас — как слепой, так и зрячий — мог почувствовать свое превосходство, ибо мне не хотелось унизить его ни поражением, ни легкой победой. Так в продолжение завтрака мы вели великолепную беседу «О непредвиденном» .

 

 

Ужас

Берлин

 

Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, еще более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закрепленных на расстоянии друг от друга.

 

Я поднимаю тебя и кладу на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела, он со скрежетом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с еще большим грохотом. Ты продолжаешь падать — третий, четвертый, пятый лист, и, по мере того как ускоряется падение, все быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, конце концов взрывающие границы сознания.

 

Обычно так выглядит ужас (Entsetzen) , парализующий человека, — ужас, который нельзя назвать ни трепетом (Grauen) , ни страхом (Angst) , ни боязнью (Furcht) . Скорее, он чем-то близок к онемению (Grausen) , испытываемому при виде лица Горгоны с распущенными волосами и искаженным криком ртом. Трепет испытывают не столько при виде, сколько в предчувствии чего-то зловещего, но именно поэтому он крепче сковывает человека. Боязнь далека от последнего предела и может вполне соседствовать с надеждой, а испуг (Schreck) — это как раз то, что испытывают, когда рвется верхний лист. Но потом, в смертельном падении, грохот литавр усиливается, разгораются зловещие огни — уже не как предостережение, но как подтверждение самого страшного, что как раз и вызывает ужас.

 

Догадываешься ли ты, что происходит в этом падении, которое, быть может, нам придется однажды совершить, в падении, отделяющем момент, когда мы узнаем о гибели, и саму эту гибель?

 

 

Чужой

Лейпциг

 

Я спал в одном старинном доме и был разбужен чередой странных звуков. Монотонный гул «дон, дон, дон» сразу же вселил в меня предельное беспокойство. Я спрыгнул с кровати и, ничего не понимая, словно спросонья, обежал вокруг стола. Схватился за скатерть — она соскользнула. Тут мне стало ясно: это не сон, все наяву. Страх усиливался, а «дон, дон» звучало все быстрее и угрожающе. Звук издавала встроенная в стену сигнализация, предупреждавшая об опасности. Я подбежал к окну, откуда был виден запущенный переулок, зажатый между стен колодца, а над ним — яркий зубчатый хвост кометы. Внизу стояла группа людей — мужчины в высоких остроконечных шляпах, женщины и девочки, одетые старомодно и неряшливо. Видимо, они тоже только что выбежали из своих домов на улицу и теперь возбужденно гудели. До меня донеслись слова: «Чужой снова в городе».

 

Обернувшись, я увидел на своей кровати человека. Я хотел было выпрыгнуть в окно, но ноги были как будто прикованы к полу. Фигура медленно поднялась и навела на меня взгляд. Глаза горели огнем, смотрели на меня все более пристально и расширялись, приобретая жуткое угрожающее выражение. Однако в тот самый момент, когда их величина и пламень стали невыносимы, они лопнули и рассыпались искрами, как падают пылающие угли сквозь колосник. Остались лишь черные, выжженные глазницы, как абсолютное ничто, скрытое за последней вуалью ужаса.

 

 

«Тристрам Шенди»

Берлин

 

Удобное издание «Тристрама Шенди» в картонной коробочке было при мне во время сражения под Бапом, было оно со мной и тогда, когда мы стояли у Фаврёй. Поскольку нам пришлось ждать на артиллерийских позициях с утра до послеполуденного времени, нас очень быстро одолела скука, хотя положение было вовсе не безопасным. Я начал листать книжку, и очень скоро мое спутанное, прерываемое вспышками огней чтение, как некий таинственный побочный голос, зазвучало в противоречивой гармонии с внешними событиями.

 

Я несколько раз прерывался, и, когда мне удалось прочесть несколько глав, пришел долгожданный приказ атаковать; я убрал книжку и уже к заходу солнца лежал раненый.

 

В лазарете я снова подхватил нить повествования, как если бы все, что произошло в промежутке, было лишь сном или частью самой книги, чем-то вроде экскурса, обладающего особой духовной силой. Мне дали морфия, и чтение продолжалось то наяву, то в полусне, так что разные душевные состояния делали лишенный строгой геометрии текст с тысячами улочек и переулков еще более запутанным. Лихорадка, с которой я боролся при помощи бургундского и кодеина, обстрел и бомбежка позиций, откуда войска уже начали отступать, почти забыв о нашем существовании, лишь усугубляли путаницу. Поэтому все, что сохранилось у меня в памяти от тех дней, — это сентиментальные переживания вперемешку с диким возбуждением, после которого я не удивился бы даже извержению вулкана, а бедный Йорик и простодушный дядя Тоби казались такими близкими фигурами, каких только можно себе представить.

 

При таких торжественных обстоятельствах я вступил в тайный орден шендистов, верность которому сохранил до сего дня.

 

 

Одинокие стражи

Берлин

 

Сведенборг осуждает «духовную скупость», которая прячет под замком его грезы и прозрения.

 

Но как тогда быть с презрением духа к тем, кто разменивает себя на мелкую монету и пускает ее в оборот, как быть с его аристократическим уединением в волшебных дворцах Ариоста? Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь. Кто пытается уловить свои сны на рассвете и видит, как они выскальзывают из сети его мыслей, тот похож на неаполитанского рыбака, от которого устремляется прочь стайка серебристых рыб, случайно выплывшая из глубин залива.

 

В собраниях Лейпцигского минералогического института я видел кусок горного хрусталя величиной с фут, найденный при прокладке туннеля через недра Сен-Готарда, — одинокий и редкий сон материи.

 

Нигромонтан передал мне знание того, что среди нас есть избранные люди, давно покинувшие библиотеки и пыльные арены и занятые работой в потаенных местах вроде мрачного Тибета. Он говорил о людях, проводивших ночи в своих одиноких комнатах, неподвижных как скалы, в недрах которых поблескивает мощный поток. Снаружи этот поток вращает жернова мельниц и приводит в движение армию машин, внутри же он не преследует никаких целей и пульсирует в сердцах, этих горячих колыбелях всякой силы и власти, навсегда скрытых от внешнего света.

 

Люди, занятые работой? Не это ли важнейшие сосуды, по которым течет кровь, видная под тонким покровом кожи? Самые мрачные сны снятся в безымянных землях, изобилующих плодами, там, где труд кажется чем-то случайным, лишенным всякой необходимости. Микеланджело намечает в мраморе лишь очертания лиц, и неотесанные глыбы камней дремлют словно куколки бабочек, чья дальнейшая жизнь будет препоручена вечности. Проза «Воли к власти» — это поле, где недавно отгремело сражение мысли, реликт одинокой, ужасной ответственности, мастерские, полные ключей, брошенных тем, у кого больше не было времени отмыкать замки. Даже мастер, пребывающий в зените славы, как, например, кавалер Бернини, говорит об отвращении к законченному творению, а Гюисманс в позднем предисловии к A Rebours(«Наоборот» (фр.)) — о невозможности читать собственные книги. Вот еще один парадоксальный образ — человек имеет оригинал, а изучает плохие комментарии. Большие романы, оставшиеся незавершенными, и не могли быть завершены, ибо были раздавлены собственным замыслом.

 

Люди, занятые работой? Где святые обители, где бдения и триумфы, в которых душа стяжала себе сокровища благодати? Где столпы отшельников, эти живые свидетельства высшего общения? Где сознание того, что мысли и чувства непреходящи и что существует двойная бухгалтерия, в которой расход оборачивается доходом? Единственное утешение — это воспоминание об отдельных моментах войны, когда пламя взрыва внезапно вырывало из тьмы одинокую фигуру человека, который продолжал стоять на посту, хотя войска давно оставили свои позиции. Из этих бесчисленных и страшных ночных постов сложилось сокровище, которое будет израсходовано еще не скоро.

 

Вера в одиноких людей рождается из тоски по безымянному братству, по глубокому духовному родству, какое только возможно между людьми.

 

 

Синие ужи

Берлин, Восточная гавань

 

Я шагал по пыльной, скучной дороге, тянувшейся через холмы и луга. Вдруг возле меня проскользнул великолепный, отливающий цветами стали и чертополоха уж; и хотя во мне сразу возникло желание схватить его, я подавил свой порыв и позволил змее исчезнуть в густой траве. Это событие повторилось еще не раз, только змеи становились все тусклее, непригляднее и бесцветнее; последние были вовсе мертвы и целиком покрыты дорожной пылью. Вскоре я набрел на груду рассыпанных в луже купюр. Бережно подобрав одну за другой, я смахнул с них грязь и положил в карман.

 

 

Монастырская церковь

Лейпциг

 

Мы стояли в старой монастырской церкви, закутанные в роскошные одежды с красной и золотой вышивкой. Некоторые монахи, среди которых был и я, тайно от других спускалась ночью в склепы. Мы относились к числу тех, кто сбивается с праведного пути потому, что опьянен вином благодати Всемогущего. Нами предводительствовал один еще не старый человек, одетый изысканнее остальных. В высоком помещении, под сводами которого скрещивались разноцветные полосы света, а в алтарях мерцали камни и металлы, раздавался какой-то резкий звук — такой звук можно слышать, когда разбивают прекрасное, совсем новое стекло. Было очень холодно.

 

Внезапно нашего предводителя схватили и бросили на скамью. Мы заметили, как возле его лица возникли две позолоченные восковые свечи, потрескивающие и испускавшие какой-то дурман. Потом его, бездыханного, положили на один из алтарей. Группа низкорослых монахов с озлобленными лицами окружила лежащую фигуру, но еще холоднее, чем их блестящие ножи, казались мне взгляды иерархов, которые, выступив из клауструма, встали на алтарном возвышении, у входа в ризницу, у реликвария и с торжественным видом наблюдали за происходящим. Само действо было от меня скрыто, но я с ужасом заметил, что монахи подносили ко рту наполненные густой жидкостью чаши, откуда поднималась кровавая пена.

 

Все случилось очень быстро. Страшные монахи отступили, и их жертва медленно поднялась. На ее лице прочитывалось недоумение. Предводитель постарел, осунулся, побледнел, а его волосы стали белыми, точно жженая известь. Сделав один шаг, он упал без признаков жизни.

 

Поучительный пример, восстановивший покачнувшийся было порядок, вселил в нас безумный страх. Но к этой жгучей боли странным образом примешалось еще одно чувство, воспоминание о котором сопровождает меня с тех пор как некое второе сознание. Оно было похоже на резкое пробуждение ото сна. Как внезапный испуг иногда дарит немому голос, так с этого мгновения во мне открылось теологическое чувство.

 

 

Убеждение

Берлин

 

Мы должны различать, знаем ли мы нечто просто или же убеждены в этом. Между узнанным и приобретенным через убеждение существует такая же разница, как между усыновленным и родным ребенком. Убеждение есть духовный акт, который осуществляется в темноте, — тайное нашептывание и глубокое внутреннее согласие, неподвластное воле.

 

Даже самое тщательное изучение не выходит за рамки известного духовного приближения. А между тем, не замечая того, мы продолжаем прилагать наши усилия даже тогда, когда лампа гаснет. Мы не только учимся во сне, но и сон поучает нас. Однако теперь мы постигаем уже не слова, предложения и заключения, а удивительную мозаику, составленную из фигур. Мысли предстают перед нами как ритмические водовороты, системы же — как архитектура. Мы пробуждаемся с чувством, что через наш ландшафт проложила себе путь новая река или что мы упражнялись с чужим оружием.

 

Так мы постигаем тайное учение, которое таит в себе любой язык высокого ранга за покрывалом слов. Только такие сообщения имеют убедительную силу; однако понимание возрастает в нас лишь тогда, когда их семена падают на плодородную почву.

 

 

Главный ключ

Берлин

 

Всякое осмысленное явление подобно кругу, периферию которого при дневном свете можно четко измерить шагами. Однако ночью она исчезает, и показывается светящийся фосфорический центр, подобно цветку растеньица lunaria , описываемого Виерусом в книге De Praestigiis Daemonum(«Об обманах демонов» (лат.)) . На свету является форма, в темноте — порождающая сила.

 

Стало быть, с нашим пониманием дело обстоит так, что оно способно атаковать как со стороны окружности, так и в центре. На случай первого у человека имеется муравьиное усердие, на случай второго — дар возвышенного созерцания.

 

Для ума, постигающего в центре, знание окружностей второстепенно — подобно тому, как для того, кто располагает главным ключом к дому, ключи к отдельным помещениям менее важны.

 

Высокие умы отличает то, что они владеют главным ключом. Они без труда проникают в отдельные комнаты, как Парацельс со своим корнем соломоновой печати, к вящей досаде медиков-специалистов, на чьих глазах все регистратуры одним взмахом лишаются смысла.

 

Наши библиотеки похожи на геологическую картину мира Кювье — это залежи ископаемых, напоминающих о деловитой суете, которую слой за слоем уничтожало катастрофическое вторжение гения. Оттого-то и происходит, что свежая жизнь в этих оссуариях человеческого духа испытывает тревогу, вселяемую близостью смерти.

 

 

Комбинаторное заключение

Берлин

 

Место возвышенного прозрения не в укромных каморках, а в средостении мира. Оно рождает мысль, которая не касается обособленных и разделенных истин, а проникает в самую суть взаимосвязей, мысль, упорядочивающая сила которой зиждется на комбинаторной способности.

 

Необычайное наслаждение, что сулят такие умы, похоже на странствие среди ландшафта, необычного как своими просторами, так и богатством деталей. Перспективы сменяются в многоликом хороводе, и взгляд ловит их, сохраняя гармонию и светлую радость, никогда не теряясь среди хаоса и нелепиц, среди мелочей и странностей. При всем изобилии вариантов, на какие только способен творческий дух, при всей легкости, с какой он может переходить из одной сферы в другую, он верен самому себе и не теряет из виду взаимосвязь. Кажется, будто сила его возрастает независимо от того, переходит ли он от повода к действию или от действия — к поводу. Такого рода движение можно, несколько изменив прекрасный образ Клаузевица, сравнить с прогулкой по заросшему парку, где из любой точки виден высокий, воздвигнутый в центре обелиск.

 

Комбинаторная способность отличается от логической тем, что постоянно пребывает в контакте с целым и никогда не теряется среди деталей. Если она все же касается единичного, то уподобляется циркулю из двойного металла, золотое острие которого упирается в центр. При этом она в гораздо меньшей степени зависит отданных, ибо владеет высшей математикой, позволяющей умножать и возводить в степень везде, где арифметика прибегает к помощи простых сложений.

 

Поэтому, где бы ни захотел гений вступить на поле наук, он дает людям профессии короткий решающий бой: он легко делает маневр крылом и ударяет с флангов тех, кто выступает против него развернутым строем. Его превосходство великолепнее и ярче всего проявляется в военном искусстве.

 

Коль скоро задача рассудка состоит в упорядочении вещей согласно их родству, то комбинаторное заключение обнаруживает свое превосходство, владея генеалогией вещей и умея отыскивать их глубинное подобие. Простое заключение, напротив, ограничивается констатацией поверхностного подобия и пытается измерить на родословном древе вещей листья, не ведая о той мере, что скрывается в самом корне.

 

Впрочем, хорошего специалиста отличает умение использовать более обширные резервы, чем содержит его дисциплина. Любая важная работа с деталями предполагает хотя бы малую толику комбинаторной способности, и какой мы испытываем восторг, когда уже во введении читаем фразы, сказанные сильно и вместе с тем легко, сквозь которые просвечивает суверенность. Вот соль, неподвластная времени и прогрессу.

 

 

Черный рыцарь

Лейпциг

 

Я стою, облаченный в доспехи черной стали перед неким дьявольским замком. Его стены черны, его гигантские башни кроваво-красного цвета.

 

Перед воротами столпами вздымаются языки белого пламени. Я прохожу сквозь них, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь по лестнице. Передо мной открывается целая вереница залов и комнат. Звук моих шагов разбивается о массивные каменные стены, вокруг царит мертвая тишина. Наконец я вступаю в круглую башенную залу, где над входом высечена в камне красная улитка. Здесь нет окон, но, несмотря на это, ощущается гигантская толщина стен; здесь не горит огонь, однако странный, не отбрасывающий теней свет наполняет собой всю комнату.

 

За столом сидят две девушки, белокурая и черноволосая, и рядом с ними женщина. И хотя все три не похожи друг на друга, это наверняка мать и дочери. Перед черноволосой девушкой на столе лежит груда длинных блестящих гвоздей, какими обычно прибивают подковы. Она бережно берет их один за другим, проверяет остроту каждого и вкалывает белокурой сестре в лицо, руки, ноги и грудь. Та не совершает ни единого движения, не издает ни единого звука. Один раз темноволосая девушка задевает за край платья, и мне открывается бедро и все истерзанное тело как одна кровоточащая рана. Этим беззвучным движениям присуща необычайная медлительность, как если бы некие скрытые механизмы задерживали ход времени.

 

Женщина, сидящая напротив девушек, тоже безмолвствует и остается неподвижна. Совсем как на изображениях местных святых, к ее платью приколото огромное, вырезанное из красной бумаги сердце, закрывающее почти всю грудь. И я с ужасом замечаю, что с каждым новым уколом гвоздя, пронзающего белокурую девушку, сердце это становится белоснежным, словно раскаленное железо. Я бросаюсь к выходу, понимая, что такое испытание невыносимо. Мимо меня проносятся двери, запертые на стальные засовы. Теперь я знаю: за каждой дверью, будь то глубоко в подвале или высоко в башенных комнатах, разыгрываются бесконечные муки пыток, вынести которые неспособен ни один человек. Я попал в тайный Замок Боли, и уже первое, что я увидел, оказалось выше моих сил.

 

 

Стереоскопическое наслаждение

Берлин

 

Коралловые рыбки в аквариуме. Одна из них имела совершенно непревзойденную окраску: глубокий темно-красный фон, бархатистые черные полосы, оттенки, возможные только в тех уголках земли, где острова обрастают плотью. Ее кремовидное тело выглядело столь мягким, столь насыщенным краской, что казалось, будто раздавить его можно легким нажатием пальцев.

 

Глядя на рыбок, я постиг одно из высочайших наслаждений, а именно стереоскопическую чувственность. Такое восхищение цветом основано на восприятии, которое улавливает больше, чем чистый цвет. В моем случае добавилось нечто, что можно было бы назвать тактильной ценностью цвета, — чувство кожи, которое делало приятной мысль о прикосновении.

 

Тактильная ценность присутствует прежде всего в очень легких и очень тяжелых, а также в металлических цветах; соответственно, художники умеют использовать их так, чтобы они передавали чувство кожи, как Тициан — в изображениях одежд или Рубенс — в изображениях тел, которые Бодлер называет «подушками из свежего мяса».

 

Это своеобразие присуще даже целым видам живописи, например пастели, и неслучайно пастельная живопись предпочитает в качестве сюжета прелестную женскую головку. Она относится к эротическим искусствам, и есть нечто символическое в том, что ее «бархатистость», этот первый цветущий оттенок ее красок, исчезает столь скоро.

 

В частности, стереоскопическое удовольствие мы получаем от колорита тела, пятен листвы, мазка, глазури, прозрачности, лака и фона, скажем, текстуры деревянного стола, обожженной глиняной вазы или меловой пористости стены, покрытой известкой.

 

Воспринимать стереоскопически значит извлекать из одного и того же тона сразу два чувственных качества, причем посредством одного и того же органа чувств. Это возможно лишь тогда, когда какое-то одно чувство, помимо собственной способности, приобретает способность другого. Красная пахнущая гвоздика — это еще не стереоскопическое восприятие. Напротив, стереоскопически мы могли бы воспринимать бархатисто-красную гвоздику и коричный запах гвоздики, благодаря которому обоняние наполняется не просто ароматом, а ароматом пряностей.

 

В связи с этим интересно взглянуть на стол, уставленный яствами. Так, аромат приправ, фруктов и фруктовых соков мы не только обоняем, но и пробуем на вкус; иногда, как в случае с рейнскими винами, он имеет цветовые оттенки. Бросается в глаза проникновение вкуса в сферу тактильного чувства; оно бывает настолько мощным, что во многих блюдах перевешивает удовольствие от консистенции, а в некоторых случаях собственно вкус и вовсе отступает на второй план.

 

Неслучайно, пожалуй, что мы часто наблюдаем это на примере особенно утонченных вещей. К ним относится пена, благодаря ей шампанское занимает особое место среди вин. Еще к ним относится спор о том, чем же, собственно, замечательны устрицы, и он будет оставаться неразрешенным до тех пор, пока мы не привлечем тактильное чувство. Вкус вынуждают перешагнуть его границы, и он воздает сторицей, когда ему приходит на помощь капля лимонного сока. Подобным же образом кёльнская вода кажется многим скорее освежающим напитком, нежели духами, и оттого-то к ней охотно добавляют каплю мускуса.

 

Барон Ферст в своей «Гастрософии» замечает, что особенно вкусны именно те вещи, которые пребывают на грани природных царств. Это замечание справедливо в той мере, в какой мы касаемся предельных случаев, то есть «вообще несъедобных вещей». Их более тонкая и скрытая прелесть предполагает более мощную инструментовку тактильного чувства, и бывают случаи, когда оно почти всецело берет на себя роль вкуса.

 

Вообще, тактильное чувство, из которого выводимы все остальные чувства, играет особую роль в познании. Подобно тому, как, лишившись понятий, мы снова и снова вынуждены прибегать к созерцанию, так и в случае различных восприятий мы непосредственно обращаемся к тактильному чувству. Оттого-то нам нравится касаться кончиками пальцев новых, редких и ценных вещей — это столь же наивный, сколь и культивированный жест.

 

Но вернемся к стереоскопии. Она схватывает вещи внутренними щипцами. То, что здесь задействовано только одно чувство, которое как бы раздваивается, придает хватке немалое изящество. Истинный язык, язык поэта, отличают слова и образы, схваченные именно так: слова, давно известные нам, распускаются подобно цветам, и кажется, будто из них струится чистое сияние, красочная музыка. Таково звучание потаенной гармонии, об истоке которой Ангелус Силезиус говорит:

 

Die Sinne sind im Geist all ein Sinn und Gebrauch:

 

Wer Gott beschaut, der schmeckt, fühlt, riecht und hört ihn auch.

 

 

(Все чувства в духе едины и ощущают одно:// Созерцающий Бога вкушает, осязает, вдыхает и слышит его.)

 

Любое стереоскопическое восприятие вызывает нечто похожее на обморок, когда чувственное впечатление, обращенное к нам сначала своей поверхностью, вдруг раскрывает свою глубину. От удивления мы резко переходим к восторгу, и этот великолепный скачек вызывает потрясение, которое подтверждает нашу догадку — мы чувствуем, как игра чувств внезапно приходит в движение, словно таинственная вуаль, словно чудесный занавес.

 

На этом столе нет ни единого я



©2015- 2017 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.