Сделай Сам Свою Работу на 5

глава 29. Чердынь — русская застава





 

Михаил возвращался — и возвращался, князем.

Башня сгоревшего острога для жилья не годилась, и Михаил вместе с Аннушкой поселился до следующей весны в монастыре. Настоятель Дионисий сам предложил ему жить у себя, а не христарадничать по домам.

Михаил крепко переменился со времен похода московитов. Он понял, что княжить надо иначе. Но как? Можно было страхом дружины… Да маловата была дружина, и не хотел он стать своему народу Батыем. Можно было сплотить Пермь, найдя ей общего врага. А кого сделать врагом? Москва сильнее. Новгород теперь почти московитский. Татары далеко… Оставался третий путь: новое, последнее крещение, от которого пермяки уже насовсем бы сделались русскими. О крещении надо говорить с попами. Михаил поначалу хотел обсудить, свой замысел с Дионисием.

Он долго присматривался к игумену, и старик начал ему нравиться: строгий, твердый, честный. Но как‑то раз Михаил увидел, что молодой послушник о чем‑то просит Дионисия, а старик, насупив брови, сердито кричит в ответ: «О чем думаешь, греховодник! До конца света семнадцать лет осталось! О спасении думай, вот чего!» И Михаил не стал вызывать Дионисия на разговор, раз старик решил, что мир в преддверии Страшного суда.



Оставался Филофей. Епископ вернулся из Усть‑Выма в марте. Он выслушал Михаила, понимающе кивая головой.

— Согласен с тобой, князь, — сказал он. — Да и дело это Богу и Москве угодное. Но скажи, кто тебя надоумил пойти ко мне? Сын?

— При чем здесь Матвей? — удивился Михаил.

Филофей успокоился и рассказал князю все, что он с Матвеем тогда еще удумал.

— Хитер ты, владыка, — удивился Михаил..

— Так ведь Пермь — не первая страна, которую к Христовой церкви приобщают…— скромно сказал епископ, опустив глаза.

— Значит, что ж мне теперь, надо князей на совет созывать?

— Погоди немного. Для начала нужно еще Дионисия уломать, чтобы попов дал.

 

Через несколько дней инок позвал князя в келью к игумену. Дионисий, завесив глаза бровями, сидел у своего стола, заваленного пергаментами, положив на грамоты руку. Филофей торчал на скамье напротив, поставив меж острых коленей резной Стефанов посох. Рядом с кипой свитков в руках притулился его служка — дьячок Леваш из Усть‑Выма. Михаил поклонился и сел на лавку в стороне, как чужой.



— Я, епископ Филофей, божьей милостью и волей митрополита шестой епископ Пермский, созвал вас, набольших людей княжества Пермь Великая, на совет, как нам вместе довершить дело пермских владык — Стефана равноапостольного, Исаакия, Герасима, Питирима и Ионы, — торжественно огласил Филофей. — Изложи, княже.

Михаил, чувствуя себя неловко, коротко пересказал Дионисию то, о чем они с Филофеем давеча говорили.

— Каково же, отец, мнение твое? — спросил Филофей.

Дионисий качнулся, словно пробудился, и зыркнул на епископа блеснувшими под кустами бровей глазами.

— Не дело то, — веско сказал он.

— Как же не дело? — удивился Филофей. — Паствы прибудет, храмов…

— Паствы, храмов, причта — да, а верующих — нет.

— Объяснись, — строго велел Филофей.

Дионисий вдруг возвысил голос так, что свитки посыпались у Леваша из рук.

— Я‑то, дурак старый, думал, что после прохвоста Ионы к нам благонравный владыка прибудет! Поверил грамоткам твоим из Ферапонтовой обители! Позор на мои седины! Еще на Руси увидел я, что церковь — невеста Христова — в вавилонскую блудницу превращается! От того окаянства бежал сюда, в глухомань, — а скверна и сюда добралась! Мирские дела непотребные именем церкви вершить — грех! Вслед за Стефаном вашим лжеапостольским и сюда, в чащобы пермские, поп с мошной приполз!

— Ты что ж, подвиг Стефанов отрицаешь?

— Отрицаю! Не верю ему! И право на то имею, потому как никто его еще не канонизировал, слава богу!



— Канонизируют, — будто с угрозой, предупредил Филофей.

— С тобой — да! — разозлился Дионисий. — Все о тебе знаю, владыка! Ты Стефана на хоругвь подымаешь, потому как тебе то выгодно! Ты его в месяцесловы включил, ты по нему греку Пахомию Логофету заказал службу с акафистом и житием! А своей славы у Стефана нет!

— А Епифанов труд? — опешил Филофей.

— Что — Епифаново житие?.. Епифан со Стефаном бок о бок в Ростове, в Григория Богослова обители в Затворе блох кормил!

— Ну, ты, отче, крут…— протянул Филофей, приходя в себя. — Мои труды скромные ты, конечно, отрицать вправе, но как отрицать святость Стефанову, явленную через чудеса?

— Какие чудеса?

— Да многие… По дальности обители твоей и глухомани, ты, небось, и не знал о них, хотя должен был бы знать… Ведь еще Прокопий Устюжский рождение Стефана предсказал. И здесь Стефан премного Богом отмечен был. Когда язычники его убить хотели — ослепли же они от его молитвы! И когда в ладье на Вычегде на него бес в ризах напал, утопить хотел, от молитвы закипела ж вода, и сварился бес! Стефан — чудотворец, в том сомненья нету! Он в Бондюг по Каме на камне приплыл — поди, взгляни, тот камень по сей день на берегу лежит. И с Сергием по дороге в лавру он за девять верст говорил! Икона его письма — образ Николая Чудотворца, что написана им в честь его первого прихода в Усть‑Вым в Николин день, — чудотворна! А вспомни образ Святой Троицы с зырянской надписью, что Стефан оставил в храме в Вожме, когда в последний раз в Москву уходил? Трижды новгородцы сей образ крали и к себе увозили, и трижды он обратно сам возвращался!

— Ты меня бесами вареными не убедишь! Шаманы и кудесники тоже чудеса творят! Не верю я в чудотворность сына причетника из Успенской церкви Устюга и зырянской девки Машки! Не верю в чудотворность епископа, что чертову дюжину лет епископствовал! Все чудеса Стефана им самим и его присными придуманы! Кто свидетель? Когда Стефан с памом спорил и предлагал в огонь войти и подо льдом проплыть — почему не вошел и не проплыл? Только словеса плесть хитер был да ловок дурачить! Не святой он!

— Святостью Господь не только за чудеса облекает! Вспомни Александра Невского — тот чудес не творил! По делам чин!

— По каким делам‑то? Что от него осталось? Ты мощи его видел?

— Мощи его, в храме Спаса на Бору в Кремле, не вскрывались еще, но вот дела его по сей день землю украшают! Храмы Усть‑Вымские — Благовещенский, Никольский, Архангельский! И монастыри его — Троицкий на Печоре, Михаила Архангела в Яренске, Спасский близ Усть‑Сысолы — мало?

— Мало! Храмы, монастыри — того для святости мало!

— А грамота зырянская, азбука? Как Кирилл и Мефодий…

— Азбука! — перебил Дионисий. — Переписал двадцать четыре пермских паса на греческий лад, вот тебе и азбука! «А‑бур‑гаи‑дои… пеи‑реи‑сии‑таи…» Кто ее знает‑то теперь, эту азбуку? Кто ей пользуется? Разве что ты, когда грамотку подмахиваешь: «Пилопий»! Да и ты ее только год назад вызубрил!

Михаил, отстранясь, смотрел, как спорят Дионисий и Филофей. Епископ нервно постукивал об пол посохом, на котором тихо брякали костяные втулки с резьбой на тему Стефанова жития — труд Стефанова ученика, второго пермского епископа Исаакия. Дионисий же весь подался вперед, в запале тыча во владыку пальцем и тряся бородой. Леваш, насмешливо улыбаясь, устало прислонился к бревенчатой стене кельи.

— Святой! — гремел Дионисий. — Кто вокруг него был, с кем он хороводился? Сопляком еще он постриг принял от руки игумена и пресвитера старца Максима! Воспитывал его митрополит Московский Алексий! Через пять лет после пострига дьяконом ставил епископ Арсений! В священнический чин его благословил епископ Коломенский Герасим! В путь на Пермь, помимо Сергия, направлял митрополит Пимен, он же его и епископом сделал! Новгород усовещать он с Алексием‑архиепископом ездил! В прошлый век в девяносто восьмом году тверского епископа Евфимия он смещал вместе с епископами Михаилом Смоленским и Даниилом Звенигородским, с греческими митрополитами Матфеем и Накандром, с московским митрополитом Киприаном, с которым и сдружился тогда! Год спустя на соборе перед всеми русскими епископами покрасовался! Знался с Сергием, а с Епифанием Премудрым вместе иночествовал! Сам Дмитрий Донской ему потворствовал! Экие великие заступники! С такими‑то и Навуходоносора святым объявить можно!

— Что ж, в чем‑то ты и прав, отче, — от греха подальше сдался Филофей. — Но ведь зазря такие большие люди с ним бы не якшались. Значит, важное княжеское дело он делал. Не зря ж ему Донской и охранную грамоту выдал, и деньги, и дружину с ним до Котласа — Пыраса — послал! Ведь Стефан Пермь Вычегодскую Старую от Новгорода оторвал и Москве отдал! От него, от Стефана, мы — пермские епископы — имеем права московских наместников и в том лишь перед великим князем, а не перед митрополитом ответ держим! Мы ведь и своим судом судить властны, и с торговых людей пошлины брать! В том вся заслуга Стефана! Он здесь, в Перми, себя не только святителем оказал, но и государевым мужем! Он Новгород от Перми отвадил и в голодуху хлеб зырянам из Вологды и Устюга возил! А управление вотчиной — это тоже вид божьего служения!

— Мало того!

— Мало‑помалу — много наберется.

— Для Стефана‑нет! Он церковное имя опорочил! Он с мирским делом сюда под пастырской личиной проник! Хотела Москва пермские земли у Новгорода оттягать, да боялась в открытую: Мамай шел! Вот она и заслала сюда Стефана воду мутить! Он начал кашу варить, а ты ее доварил, когда Ивана Васильевича на Пермь натравил! Сто годов, почитай, здесь правда крещения попиралась епископами! Все они не церковные, а княжьи ставленники были! Покрестят ради пустого слова, а веры нет! Пермяк с крестом на капище ходит, с крестом требы языческие справляет! Не Христову веру, а лицемерие Стефан сюда принес! Мишка‑идольник во сто раз к вере пристальнее, чем Стефан! Не крестить пермяков надо, а христианить! Твои же замыслы о погостах, о ясаке — то же Стефаново лицемерие! Грешен я, что звал тебя! Каюсь! Совсем в Перми веру извратят крестоносцы! Не стать пермякам христианами с такими пастырями! Не быть Перми единой с Русью!

— Ну, то промысел божий да государев, — разозлился и Филофей. — А от тебя мне только попы в новые приходы нужны. Хулу свою оставь.

— Как я тебе попов дам? — Дионисий выхватил из кучи грамот на столе одну, свалив половину оставшихся на пол. — Накось, почитай и вспомни «Чины избранья и поставленья». Попа надо ставить того, кого причт из себя изберет и о том выборную челобитную напишет, где укажет условия найма, сроки и поручительства соседей вкупе с духовником, да еще и оговорка на изгнание! Только уж после этого архиерей, которого у нас тоже нет, попа испытывать будет и утверждать на место! А какая челобитная от пермяков, коли они неграмотны и язычны, да и поп им нужен, как собаке мельница!

— Ты, отче, давай за буквы не цепляйся. Мне лишь человек нужен, живой человек, а все остальное, челобитные всякие, я на себя беру. Дружина за всех напишет. Знай заноси в Святительские книги. Я тебе и архиереем буду, и папой римским, коли надо.

— Тьфу! — яростно плюнул Дионисий.

Михаил опустил голову. Он понимал, что правы оба. Но Филофей свою правду вертел туда‑сюда, как барышник на ярмарке, а Дионисий своей правдой не поступался. Князь почувствовал, как холодное, жесткое, непримиримое дыхание старика раздувает в нем, согревая, негаснушую искорку Полюда.

 

Через несколько дней Михаил разослал тиунов, созывая в Покчу пермских князей. Теперь их было только семеро.

Михаил оглядывал съехавшихся князей. Из семерых он знал трех: Кейгу Редикорского, зятя Пемдана, который теперь объединил Редикорские и Пянтежские вотчины, янидорского Керчега и крещеного Колога Пыскорского. Однако по рассказам тиунов и ясачных сборщиков Михаил неплохо представлял себе и остальных князьцов, молодых. Михаил молчал и размышлял: как же ему навязать князьцам свою волю? Князьцы ждали.

— Я собрал вас, князья, чтобы говорить о новом порядке княжения, — начал наконец Михаил. — Знаю, Федор Пестрый уже объявил вам об увеличении ясака…

— Не по силам нам такой ясак, — тотчас сказал Юксей Урольский. — Мы его дать не сможем.

— Мне на бедность свою не ссылайтесь, — осадил Михаил. — В вашу худобу я не верю. У тебя, Юксей, пять жен, и каждая толще священной гляденовской ели. А у тебя, Колог из Пыскора, походный чум из ковров Коканда, одного Коканда, потому что Бухара и Ургенч, Хорезм и Самарканд, Мерв и Отрар тебе не угодили, видишь ли! Все я знаю о вас. В твоем роду медведей, Кудым‑Боег, все лыжи и полозья нарт подбиты песцами. А твой бобровый род, Елог из Майкора, у татар, что из Афкуля уходили, купил много рабов, а каждый раб стоит столько же, сколько годовой ясак целого рода… Вижу, Кейга, ты плакать собрался? Не поверю. Тебе от Пемдана какое наследство досталось, а? Вместе посчитаем, или лучше ясак дашь? И у тебя, Керчег, добра не перемерять. Есть ли еще на Колве охотники с костяными стрелами? Нету — все с железными. Ты же, Неган Акчимский, на разорение от вогулов не кивай. Вогулы уж сколько лет в набеги не ходили, а торг ихний весь через тебя идет. К тому ж, какую дань ты собираешь с тех, кто мимо тебя на поклонение к Пеле или Ялпынгам идет? Нет, вы не нищие. Это я по сравнению с вами нищий. Соберете новый ясак, не обеднеете… Но я не о том говорить хотел.

— А о чем же еще? — смело усмехнулся Кудым‑Боег. — Чего еще у нас отнять хочешь?

— Вы знаете, что я в Москве побывал… Вашей милостью туда попал. Вышли бы вы в поле с московитом биться, как Коча, так и не было бы у нас сегодняшнего разговора. Но сделанного не воротишь… О многом мне пришлось в том пути подумать. Многое и увидел… Я прошу вас, хотя бы на сегодня забудьте свои обиды на Москву. Хакан Московский Иван хочет, чтобы все народы этих земель слились воедино, чтобы вся земля стала Русью, а все народы стали русскими… И думаю я, что надо нам этой дорогой добром идти.

— Зачем?

Это был самый трудный вопрос. Им, пермякам, зачем это?

— Вместе, едины, мы будем великим народом. Никакой враг нам не будет страшен.

— А мы до сих пор и так сами справлялись со всеми врагами, — напрямик сказал Кудым‑Боег.

— А Москва?

Пермяки пораженно переглянулись.

— Я был в Москве и вот что понял: либо с ней, либо против нее. Поверьте мне: таких войск, как у Пестрого, Москва может послать сотню. Нам надо с Москвой родниться, чтобы вновь не пришли ее полки.

— Чего же, кроме ясака, для этого требуется?

— Крещение.

Колог презрительно свистнул.

— И все? Что ж, покрестимся. Креститься не трудно. Я знаю.

— Нет, Колог. Креститься трудно. Нужно креститься по‑настоящему. Нужно оставить родительских богов. Это обидно, и горько, и страшно. Нужно поверить в Христа, понять его и жить по его законам. Нужно блюсти их, даже если видишь рядом обман и неправду. Даже если другим ложь будет выгодна, а тебе твоя вера убыточна. Даже если над тобой будут смеяться или начнут тебя презирать. Далеко не все русские могут это. Но вы должны суметь, потому что будете первыми.

— Но зачем? — упорствовал Боег. — Мы можем поставить нового идола — или что там у вас? Божий дом, христову чамью… Можем приносить Христу жертвы, сколько требуется, но не уважать его. Я многих наших богов не уважаю, но боюсь их или просто привык их кормить, как отец и дед. Зачем нам любить нового бога по‑настоящему? Зачем гнать старых богов?

— Христос идолов не терпит. А любить его… Я мог бы объяснить, чему он учил, но вам не понять его замысла… Вы можете его только почитать, но почитать искренне. Пермь и Москва стали единой землей, а пермяки и московиты станут единым народом. Нам этого не увидеть, но это увидят наши дети. Они войдут в большой русский народ как равные, и нам должно быть стыдно, если они войдут с ложью. Ведь вы не пускаете на совет рода воров. Мы — еще пермяки, но дети наши будут называть себя русскими. Им станет горько, если они будут знать, что в их русские жилы отцы вместо крови плеснули тухлую воду. Вы должны принять Христа ради будущего, чтобы пермяки в русском народе сохранились навеки, а не были истреблены московитами. Ради нашего спасения, понимаете? Пермяки молчали, раздумывая.

— Ты говоришь об очень сложных вещах, — наконец сказал за всех Кейга. — Дай нам время подумать.

Они думали два дня. Михаил ждал. И на душе у него было погано. Все, что он говорил, было правдой — но правдой слишком большой для человека. Эти пермяки, конечно, не станут русскими, и дети их не станут, и, наверное, даже правнуки еще не станут. Но кто‑то потом все же станет… И придется заплатить очень, очень дорого. Они потеряют своих князей, своих богов, свои имена, сказки, может быть, и свою память, свой язык… Но они сохранят нечто большее — свою землю в веках, которую не вытопчут конницы враждующих дружин, и свою кровь в поколениях, которая не прольется впустую на берега студеных рек.

А что делать? Все поглощается всем: вода размывает землю, и земля впитывает воду, горы останавливают тучи, и ветер истирает камни в песок. Таков порядок вещей во вселенной.

Пермяки и Михаил вновь встретились в гриднице Покчинского острога.

— Нам не понравилось то будущее, которое ты нам обещаешь, — рассудительно сказали они. — Но, похоже, что другим оно быть не может. Мы покоряемся будущему. Скажи, что мы должны делать?

Михаил объяснил.

Пермяки разъехались по своим городищам, по своим увтырам. Михаил знал, что они честно выполнят порученное. И вскоре им вслед он разослал монастырские артели плотников, чтобы возводить новые храмы, а Дионисий уже готовил попов.

Узнав про обещание пермяков креститься и держать храмы, Филофей и обрадовался, и удивился. С хитрым прищуром он посмотрел князю в глаза.

— А ведь тебе, пожалуй, удастся то, что не удалось Стефану, Питириму, Ионе…

Михаил только махнул рукой. Он не хотел славы крестителя, он не святой Владимир. Переступив свою совесть, он не жалел пермяков, но все же тяжесть оставалась на душе, ведь его крещение — пока полуправда, потому что за ним идет правда: московитская кабала. О правде пермяки еще пока не ведали.

— Что ж, сочтем, что ты лишь скромно завершил почти вековой труд великих своих предтеч, — по‑своему понял Михаила Филофей.

 

Лето накалялось, как железо в горне. Оставив монахам Аннушку, Михаил покинул монастырь.. Вдвоем с Калиной они взялись обустраивать обгоревший острожный холм и башни. Сначала — Княжью. Настелили полы, потолок, соорудили дощатые сени, проконопатили мхом пазы между венцов, заново сложили чувал, сколотили лавки и стол — и башня стала пригодной для жилья.

Затем принялись разгребать пепелище. Крючьями и баграми стащили годные бревна к башне, накатили на слеги, чтобы не гнили от земли. Негодные, обугленные бревна распилили, раскололи на дрова, выложили поленницы. Головни спихнули со склона в овраг. Копать валы, чтобы выкопать черные пни частокола и ряжей под башни, не успели — лето, оказывается, уже проскользнуло мимо, как девичья лента по речному перекату. Первые заморозки звякнули над крыльцом.

На первый снег из пармы, из Урола и Пыскора, вернулись монастырские артели. В монастырской трапезной князь читал грамоты от ушедших попов, слушал рассказы мастеровых.

Глядя на огонек лучины, он словно воочию видел, как на еланях, расклинив собою чащу и городище, встают новые храмы — из сырых, вековых еловых бревен, на высоких подклетах, с узкими бойницами и огромными, страшными крестами на маленьких главках: словно кулак сжимает меч. Храмы, как разбойничьи вертепы, были обнесены тыном. Это были даже не храмы — крепости. Здесь два попа могли надежно спрятать рухлядь за тяжелыми засовами и переждать осаду. На божью помощь и людскую любовь попы не рассчитывали. И на мирную кончину свою тоже. И в этих угрюмых храмах пермские князья и пермские роды принимали таинство крещения — мрачное, как камлание.

— Что ж, самые светлые ключи тоже бьют из‑под диких камней, — подумав, сказал Дионисий.

Княжича Михаил поставил воеводой над дружиной. Дружбы с Матвеем у Михаила все равно не получилось. Но теперь их связала прочная упряжка общего дела. Зимой нужно было заняться обороной. Два года вогулы не ходили на Пермь Великую в набеги, не трогали Акчима и Дия.

 

Михаил решил окружить свое княжество заставами со сменным караулом. Поначалу с первой сотней Никиты Бархата он пошел вверх по Колве. С ним была и Аннушка — с кем же ее оставить? На вершине Искорской горы, в разбитой пермской крепости, Михаил заложил первую заставу; для второй Матвей присмотрел давно брошенное городище Пымпал. По пояс в снегах, худо‑бедно изладили землянки, поставили заплоты, облили водой валы и подступы. Доводить заставу станут уже летние караулы.

Двумя другими заставами Михаил задумал перегородить вогулам Вишеру. Полюдов камень сам напрашивался под дозор. Михаил вновь поднялся на его вершину, вскарабкался на заиндевевшие валуны — глядел на бескрайнюю заснеженную парму, такую холодную и нелюдимую, но так горячо любимую Полюдом… Ратники показывали друг другу огромный след человеческой ноги на камне и рассказывали, что это ступил сам богатырь Полюд. Когда‑то, давным‑давно, богатырь Полюд показывал этот след княжичу Мише и говорил, что это ступил бог ветра Шуа. А Полюдова меча Михаил уже не увидел — меч соржавел в прах. Даже камня, им рассеченного, не найти.

Под вторую вишерскую заставу князь присмотрел поляну неподалеку от Редикора. Надежда на пермяков неважная — пусть застава стоит рядом с городищем. На этой заставе Михаил поселил ратника Кондрата Петрова с товарищами, которые давно просили волю от службы. Пусть эта застава будет слободой.

Последней заставой, пятой, Михаил закрыл Каму. Застава расположилась у Пянтега, на Анфаловом городище, где сиротливо торчала над крутояром засыпанная снегами одинокая башня.

И потихоньку закрутились колеса княжьей жизни, с шорохом завращались жернова забот, из‑под которых посыпался песок проходящего времени.

Третьим летом — так Михаил начал отсчитывать года после похода московитов — на свой кошт князь сбил артели из нищих пришельцев и прочего люда и отправил в парму рубить лес и возить его в Чердынь.

Зиму Михаил коротал в башне, ездил по заставам, надолго задерживался в городищах, расспрашивая о слухах и настроениях пермяков; самые холода просидел в Соликамске, заново знакомясь со старшинами и богатыми солеварами. В долгих разъездах по снежным воргам Михаил не уставал дивиться — как все же велика его земля и как малолюдна, словно после потопа.

Четвертым летом пришел черед взять пермских князьцов за горло. Михаил, посоветовавшись с Филофеем и дьяками, составил указ, растолковал смысл его Матвею, настрополил и испытал дружину и лишь после этого отправил ратников вниз по Каме. Дружина должна была проверить житье‑бытье чердынских попов и огласить новую волю князя: отныне ясак собирать храмам, а не местным князьцам. Пусть мечи и брони дружины предостерегут пермяков от непокорства.

По осени Матвей вернулся заметно возмужавший, посвежевший и словно просветлевший от большого и самостоятельного ратного дела. Давить мятежи Матвею не пришлось. Видно, князьцы еще не сообразили, чем чреват для них новый порядок. Михаил понял, что меч ему потребуется только через год‑два.

И в пятое лето он решил ставить острог. Дружина поволокла из пармы, с лесосек, просохшие бревна; усеяла острожный холм, отсыпая заново валы, углубляя рвы, копая ямы под ряжи, колотя бутовый камень, растесывая доски. Михаил уже привык, что на его холме чернеет пепелище, полузаросшее крапивой, да стоят три башенки, печальные, как часовни на кладбище. И вдруг все переменилось: зашевелилась и закипела земля под заступами, и полезли из нее, как новая щетина из старого шрама, волчьи зубы частоколов; друг на друга укладывались венцы башен, как пергаментные листы бессмертной летописи.

Михаил смотрел на стройку, и ему казалось: нет, не бой на Искорке, а вот это время, когда возрождается Чердынь, первая, самая надежная русская застава навстречь солнца, — самое главное в его жизни. Присмотревшись, он увидел среди ратников многих иных людей: и монахов, и солеваров, и русских лапотников из слободок, и пермяков, сошедшихся сюда со всех концов Перми Великой, и еще шли из леса новые люди — незнакомые, молчаливые, оборванные, с разбойничьим прищуром глаз, привыкших к сумраку пармы. Всем была нужна Чердынь, и посад утыкали землянки и балаганы, задымили костры и чувалы, появились бабы, вокруг которых, как грибы вокруг пней, словно размножились стаи детишек, козы, коровы, гуси, псы, кошки, лошади… И в этой суматохе будто бы отступала боль в сердце князя, легчало на душе, прояснялось в небе, и в этом гаме Михаил впервые услышал, как зовет его народ: Старый князь.

А ведь ему было всего под сорок. Но он огляделся и увидел рядом с собой своих детей. Матвей превратился в плечистого, рослого и статного парня, черного, как уголь, красивого, с полоской еще мягких усиков над упрямо изогнутыми губами и с темным, грозовым взглядом колдовских материнских глаз. При встрече с ним прятались девки и краснели молодухи‑вдовицы, у землянок которых по ночам бил копытом Матвеев конь. И совсем другой была Аннушка, уже превращавшаяся в девушку, тоненькая, улыбчивая и тихая, как речная кувшинка, не по‑княжески стыдливая, закрывавшаяся рукавом, если проходящий мимо орел‑ратник приосанивался, начинал накручивать ус и бесстыже подмигивал.

 

Достроить весь острог до снегопада не успели. Михаил распорядился оставить до весны княжий дом и гридницу, церковь, амбары и конюшни, возведенные только по нижние венцы. И под первым снегом все же поднялись над тыном острые шатры башен, перекликавшиеся с остриями елей, как колокольный звон с громом за Полюдовым камнем. В новом остроге Михаил оставил на зиму сотню Вольги Онежанина, а сотни Матвея и Бархата отправил в Покчу.

Впервые за несколько лет было людно и весело на острожном холме, когда над снегами лишь еле‑еле брезжит пасмурный день, а ночи светлее дня от дивного размаха лазоревых и серебряных позарей. Зима навалилась, как медведь, помяла Чердынь, треща костями, и уползла прочь, в ледяные пещеры на самоедских островах.

Летом к Чердыни снизу подошли большие пермяцкие каюки с людьми и грузом. Это с Иньвы, с Майкора и Кудымкара, приплыли князья Кудым‑Боег и Елог.

Народ облепил валы острога, глядя, как перед новым княжьим домом пермяки расстилают на земле холстины и выкладывают на них меха, золото, угощенья. Кудым‑Боег поклонился Михаилу по‑русски.

— Я к тебе, князь, со сватовством, — сказал он.

— А… кого сватаешь?.. — изумился Михаил.

Боег сморщил лицо, пряча усмешку.

— Дочь твою, Анну, сватаю себе в жены.

Михаил обомлел.

Аннушка, вспыхнув, метнулась с крыльца в дом. Потом уже, оставив гостей на пиру, Михаил уединился с Боегом в маленькой горнице.

— Не по нашему обычаю твое сватовство, — сказал Боегу Михаил.

— Русских обычаев я еще мало знаю, — согласился пермяк. — Как уж придумал, так и посватался. Ты и сам жену брал не по обряду.

Боег был смел, глядел прямо в глаза, не юлил. Михаил почувствовал в нем искренность и силу духа.

— Почто дары такие богатые? Может, я тебя заверну с порога?

— Верю, что не завернешь. А дары мои богаты от того, что ты беден. Нечего тебе дать за дочь.

— Дерзишь.

— Прости. Но это правда. Я же не всем, а лишь тебе это говорю.

— Шибко ты спор на речи.

— Не обессудь, князь, таким уж уродился. Я тебя обидеть не хочу. И дурно обо мне не думай. Не корысти ради я приехал и не ради крепости своего княжения. Я твою дочь полюбил. Верно говорю.

— Когда же ты успел? — хмуро поинтересовался Михаил.

— А прошлым летом, когда острог ставили.

Михаил глядел в серые, честные глаза Боега. Вроде бы, видел он тогда эти глаза, из толпы устремленные на его дочь… Да мало ли в Перми Великой серых глаз?

— Мала еще Нюта замуж выходить. Еще в куклы не доиграла.

— У нас такие девочки уже бывают женами. Да и у татар, и у вас тоже бывают. У московского кана Ивана первая жена двенадцати лет была.

— Ну и не к добру то вышло.

— Я согласен с тобой, князь. Сестру свою таких лет я бы мужчине не отдал.

— А чего ж мою дочь сватаешь? Чужого не жаль?

— Не гневись на меня, князь. Знаю, что рано приехал. Но уж так мне дочь твоя к сердцу припала, что боюсь потерять ее. Ведь стану ждать — так другой уведет. Может, тот же Елог, который сейчас в верности клянется и в дружки к жениху просится.

— От твоей опаски она не повзрослеет.

— Я тебе слово мужчины дам и поклясться могу хоть на вашем кресте и волшебной книге, хоть на своей тамге прадедовской: я возьму ее в жены и не нарушу, покуда ей пятнадцати лет не исполнится. Отдам матери своей и теткам — они добрые, — пусть только живет рядом со мной, моей любовью согретая. Я ее не обижу. Коли солгу — убей меня, рукой не шевельну защититься. В парме слово Кудым‑Боега все уважают. Мы, род Медведя, вероломства никогда не допускали.

Михаил тяжело молчал.

— Трудно мне решение принять, — сознался он. — Дай время подумать. И Нюту спросить надо, люб ли ты ей?

— Люб.

Ночью Михаил пришел к дочери. Аннушка сидела на своем лежаке, закутавшись в одеяла. Лицо ее было заплакано.

— Любишь Боега? — просто спросил Михаил, присаживаясь рядом.

— Люблю…— пискнула девочка. — Но тебя, тятя, больше люблю…

Михаил невесело усмехнулся.

— Парень он вроде честный, хороший…

— Тятя, боюсь я… Не отправляй меня отсюда…

— Эх, ну и дела… И можно, конечно, Боегу на год отсрочить, да что толку? Тебе уход нужен, призор, а здесь чего? Я, да ратники, да монахи… Опять же, ведь и не быть тебе в Чердыни весь век, все равно увезут… Лучше — сызмальства с пармой свыкнуться. Да‑а… Не меня сюда надо — мать…

Михаил думал.

— Как велишь, тятя, так и сделаю, — тихо сказала девочка.

Михаил погладил ее острые коленки под одеялом.

— А вдруг вогулы в набег пойдут? — вслух размышлял он. — Или бунт? Или татары? Или снова московиты?.. Кудымкар — он безопаснее, надежнее…

Михаил все сидел и думал, молчал, молчал, а уж лучина, затрещав, погасла, и Аннушка, наплакавшись, тихонько заснула у него под боком и улыбалась во сне.

Утром Чердынь узнала, что князь отдает свою дочь в жены Кудым‑Боегу. Но ни Боега, ни князя в Чердыни уже не было.

Взяв с собой Калину, они тайком от всех переплыли Колву и ушли в парму. Там, где с мрачных отрогов Полюдова кряжа стекает чистая Чудова речка, они выследили и завалили медведя. Шкуру расстелили у ручья, поставили на нее столб с воткнутыми мечами, и два князя, взявшись за рукояти, стали вращать его посолонь, произнося подсказываемые Калиной древние слова клятвы. Михаил потребовал, чтобы Боег поклялся не только перед алтарем — кто знает крепость клятвы недавних язычников? — но и по‑прадедовски, на столбоверчении и мече у проточной воды, и чтобы пил с золота, и чтобы ел сырое медвежье сердце, которое, пока вертели столб, истекая кровью, еще долго билось в тряпице в ручье.

И только после этого в Чердыни начался большой свадебный пир, который протянулся до самых дождей. А потом Михаил провожал дочь в Кудымкар. На каюке Боега он доплыл до устья Колвы и там сошел на берег. Стоя на обрыве, он долго глядел вслед лодкам, пока те не скрылись за поворотом. Он помнил заплаканные и виноватые, и счастливые, и влюбленные глаза Аннушки, помнил, как цепко держались ее тонкие пальчики за рукав Боеговой кольчуги.

 

Глава 30. Огонь полюда

 

Волки вышли. Вольга зубами стащил рукавицу и натянул лук, на котором уже была прилажена стрела. Матерый вожак уловил движение за высокими, но редкими кольями ограды, отпрыгнул — и повалился со стрелой в шее. Он вскочил заново, нелепо заскакал по сугробам боком в сторону, хрипя, опять упал, задергался и затих. Другие волки его стаи уже скрылись в подлеске, но Вольга знал: они молодые, их голод сильнее их слабого ума, значит, помявшись, они все равно сожрут вожака и отстанут от аргиша.

Аргиш был всего из пяти оленьих упряжек. Впереди ехал Калина, за ним — князь Михаил, потом пустые нарты, нарты со шкурами для чума, а замыкающим был Вольга. Шел аргиш от Чердыни к каким‑то неведомым Вольге Цепелским полянам.

Мимо Полюдова камня с маленькой заставой на вершине прошли к Вишере, а дальше от скалы Ветлана путь пролегал через леса, по еланям и маленьким речкам. Ворга была хоть и заметенная новогодней пургой, но торная: на расстоянии дневного перехода стояли огороженные оленьи загоны, а для гуртовщиков при них — маленькие керку и сомъяхи, где и ночевали Калина, князь Матвей и Вольга. В пятый день пути аргиш миновал порог на Тулыме, замерзший сине‑зелеными буграми льда, из которых торчали расщепленные стволы деревьев.

Вольгу не особенно интересовало дело, ради которого они тащились по снегам. Ну, княгиня, ну, сумашедшая, ну, убегает и возвращается — и бес с ней. Вольга думал о себе и о своей судьбе. Там, в Чердыни, среди дружины боль его громко дребезжала в душе, как коровье ботало, чтобы дозвониться до разума и сердца через гам многолюдья. А сейчас вокруг были тишина и немота заснеженной пармы, и боль утихала, потому что в этой тишине не надо было шуметь, чтобы услышали, — и так слышен даже шорох падающих снежинок.

«Какой‑то я порченый», — с тоской думал Вольга. Ему казалось, что он бежит по замкнутому кругу: из войска новгородцев — в войско Пестрого, из войска Пестрого — в войско княжича Матвея… Единый раз зажегся перед ним тот огонь — в разбитом городище Искорки, в глазах девчонки‑ламии. Зажегся — и исчез во тьме. «Ищи меня теперь, Вольга, до самой смерти».

А прав был все‑таки тот пермяк в Искорке, с которым Вольга разговаривал в ночь перед приступом у костра. Самое трудное — это твердо сказать: «Здесь моя родина». Нашлись дело и место, нашлись друзья и далее веселая, бескорыстная подруга, к которой Вольга наведывался, когда отлучался муж‑лодейщик. Семь лет всего прошло на новой службе, а он уже — сотник. На Руси до такого только бы к седине дорос. Вольга даже дом решил себе поставить в слободке; приглядывался к девкам, высматривал невесту. Он прочно врос в чердынскую жизнь. Его уважали ратники и посадские, княжич Матвей и князь Михаил. Он уже не путал пермяков с зырянами и вогулов с остяками, как не путал постромки с подпругами; он умел взять медведя, обучить сокола охоте, поставить на ветру чум с его бесчисленными завязками, ремешками и петлями и наладить в нем кожаные полотнища дымохода.

От речки Кутим Вольга начал ощущать, что кто‑то идет за ними вслед. Будто парма смотрела в спину. Зверь? Нет, не зверь. Человек? Вогульский бог? Лесное чудище? Жутковато было в неподвижной, огромной зимней чаще, но Вольга не стал говорить Михаилу и Калине о своих подозрениях. Еще посмеются над оробевшим сотником. Однажды вернувшись за нарочно оставленным в керку котелком, Вольга увидел перед домиком широкий полукруг следов от полозьев нарт.

 

Ворга стала подниматься на пологие склоны отрогов Кваркуша. Парма отступала, обнажая заснеженные спины гор. Возле Кайбыш‑Чурка Вольга, Калина и Михаил долго стояли, разглядывая просторы. На востоке горбился сам Кваркуш, казалось, вздыбленный прямо посередке глыбой Вогульского камня. Под ним‑то и лежали Цепелские поляны, летом сказочно‑разнотравные, а сейчас ровные и мертвые. Чуть в стороне вставал Золотой камень. За левым плечом угрюмо и косо, заросшая идолами, темнела Помяненная гора. Весь окоем словно колыхался волнами дальних хребтов, еле просвечивающих в заметеленном воздухе: наполдень взрытые пашни Малого Кваркуша, Козмера и Кедрового Споя, а наполночь, за громадами Кир‑Камня и Пелиных Ушей, за Шудьей‑Пендышем и жуткой Пропащей горой, с которой никто никогда не возвращался, — каменные узлы Березовского камня, Чувала и Мартая. А за спиной распростерлась снежная, хмурая парма, утекающая за окоем, и никого в ней не было видно.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.