Сделай Сам Свою Работу на 5

Глава 16. На чужом пиру похмелье

 

После многодневной пьянки Венец проснулся перед закатом на полу своей горницы от того, что тараканы бегали по лицу и рукам. Венец с трудом поднялся на четвереньки и дополз до стола. Баклага упала, все вылилось, жбан с квасом стоял пустой. Борясь с головокружением, Венец по стенке двинулся к выходу. В сенях намело снега, приоткрытая дверь примерзла к половицам. Венец поскреб снег ногтями и чуть не упал. Адски хотелось пить.

Он выбрался на крыльцо и вцепился в балясину. Март нагнал тепла. Сугробы осели и потемнели. Венец с отвращением окинул взглядом двор: щелястый заплот, спьяну рассыпанная поленница, ворота на одной петле, распахнутые стойла — коня пропил; истоптанный снег пополам с грязью, навозом, сеном, желтые пятна мочи вокруг крыльца, и надо всем этим низкое, темное, облачное небо. Зима была будто постель, в которой всю ночь провозились с немытой блудницей.

Венец, загребая ногами, двинулся через двор к калитке, распахнул ее и очутился во дворе князя, где был колодец. У колодца Чертовка, княжья жена, переливала из ведра в бадью воду. Ничего не говоря, Венец рухнул у бадьи на колени и стал пить. Оторвавшись, он прислонился спиной к колодезному срубу и снизу вверх глянул на Тичерть.

Она молчала, разглядывая хмельного дьяка. «Хороша баба…» — без охоты подумал Венец. Его колотило от холода, от похмелья.

— Ты, говорят, ведьма…— сипло сказал он. — Избавь…

Тичерть помолчала, гибко нагнулась к бадейке, подняла ее и вдруг широко плеснула Венцу в лицо. Венец дернулся, словно от оплеухи, даже стукнулся затылком и тотчас вскочил, сжимая кулаки.

— Сдурела, с‑сука?! — рявкнул он.

— Сам просил, — спокойно ответила Тичерть, вздела бадейки на коромысло, развернулась и мягко пошла прочь.

Венец ошарашенно смотрел ей вслед. Раздражение, дребезжа, затихало в груди, а от похмельной немощи не осталось и следа. Тиче оглянулась на Венца и пошла дальше. Венец ладонью утер лицо, сгоняя воду в бороду. Он впервые по‑настоящему увидел пермскую княгиню.

Он вернулся к себе, повалился на блохастую шкуру топчана, подтянул с пола зипун и задумался, глядя в тусклый рыбий пузырь окошка. Он всегда обращал внимание на Чертовку — но так обращают внимание на человека, неподвижно стоящего среди базарной сутолоки. А чтобы присмотреться…

 

Когда в Кае наутро разнеслась весть, что вогульский князь бежал с пермской княгиней, Венец о Чертовке и не подумал. Всю его душу заполнил взрыв ярости: опять судьба не дает ему вернуться в Москву! Потом был обратный путь вниз по Каме до Бондюга, и от Бондюга до Чердыни воргой. А в Чердыни он узнал, что совсем недавно в острог прискакали Асыка и Тичерть. Вогулич, словно заговоренный, спешился и прошел в терем за княгиней. Ратники попросту растерялись. А вогул вышел из княжеского дома только утром. Оседлал коня и уехал, словно так само собою и разумелось. Услышав об этом, Венец был поражен. Именно тогда он впервые попытался заглянуть в лицо, в глаза княгине. Заглянул — и ничего не увидел. Безмятежная тьма нерусских зрачков, пугающая улыбка припухлых, алых, словно только что зацелованных губ. «Сумасшедшая», — решил Венец. В то, что княгиня — ведьма, он не верил.

А пермский князь Венцу сразу не понравился. Он точно перелицевался из русича в пермяка: то же спокойствие, будто чуть тронулся умом, и тот же пермяцкий взгляд сквозь человека, и даже лицо по‑северному смуглое. Наблюдая, как князь Михаил двигается, разговаривает, Венец подумал, что и мыслит‑то князь, небось, тоже по‑пермски, хотя его русская речь оставалась чистой, как у книжника. Было в нем что‑то непостижимое. Вот смотрит сквозь тебя, а боязно: вдруг этот пронзающий, невесомый взгляд выйдет из бесконечности и остановится в твоих глазах, разрывая голову, как замерзшая вода — запечатанный кувшин. И Венец представить не мог: как нелюдимый, замороженный князь ласкает свою жену‑ведьму и как она отвечает ему?

В пьяной гульбе ратники не раз похохатывали с дьяком, что ему можно уже и дверь прорубать на княжью половину. Венец тогда и сам посмеивался. А сейчас, вспоминая лицо и фигуру Чертовки, вспоминая, как гибко нагнулась она к бадье, как легко шла с коромыслом к дому, будто что‑то переливая из бедра в бедро, вспоминая, что здесь, за стенкой, столько ночей эта баба была одна, ждала хоть кого‑нибудь взамен детей и мужа, кто поделился бы теплом среди зимнего чердынского холода, — сейчас Венцу сделалось жарко.

Михаил не простил жене измены и побега с вогулом, но мстить не стал. Он просто ушел жить к храмоделу в его избенку. Сын его давно обретался в гриднице у однорукого воеводы, дочь забрали няньки, слуги со двора разбежались, и княгиня осталась совсем одна. Так она жила всю зиму. Топила печь, носила дрова и воду, что‑то стряпала — тихо, незаметно, будто и вправду была не от мира сего. От людей она не прятались и не отворачивалась, глядела в лицо, но, похоже, ничего не видела, словно в душе что‑то навек остановилось.

Когда весна коснулась Колвы, синью выплеснувшись на лед, когда с полуденной стороны начали обтаивать горы, а проталины испятнали парму, по Чердыни пронесся жутковатый слух. Из затопленной берлоги вылез медведь, да раньше срока, и с бескормицы подался на человечину. Ошивается, мол, возле самого города. Двух охотников задрал и бабу с обоза.

Венец в это время ездил на Усолку считать соляные колодцы. Прислали ему ябеду, что соликамцы нарыли новых ям, набили трубы, качают рассол, а соляную подать не платят. Венец поехал разбираться в Соликамск, а там его пять дней допьяна поили, что он и говорить‑то не мог. Весь опух, глаза ничего не видели. Суровцевы и Елисеевы, мудрые мужики, напихали ему мешок бобров и с богом отправили обратно, пряча за пазуху подписанную грамотку.

Венец и Ничейка ехали воргой, оба распьяным‑пьяны‑пьянешеньки, на полпути уснули. Олешки сами бежали. Венец во сне скатился с розвальней и остался валяться на дороге. Очнулся — ночь кругом, и созвездья над бором‑беломошником, как вогульские грозные городища; пустая белая дорога, снежный лес, дикая тишина. Огляделся: показалось, будто за чащей огоньки мерцают. Решил: либо охотники, либо деревня, либо уж сама Чердынь. Попер по лесу напрямик, цепляясь шубой за сучки.

Вывалился на край обтаявшей елани и застрял от страха на месте. Посреди поляны высоко горели костры, и рядом с ними сидел на корточках седой длинноволосый слепой старик‑сказитель, играл на длинной дудке‑чипсане. А меж костров, то растворяясь в огненных струях, то вылепляясь вновь, извиваясь, распустив волосы, танцевала нагая женщина — Чертовка. И перед ней на задних лапах стоял медведь, переваливаясь с боку на бок, задрав к небу острую морду — тоже танцевал.

Венец затряс головой — и не стало ничего, будто не было: давно умер слепой сказитель, у которого Иона сжег берестяную книгу, одна в тереме сидела брошенная князем жена, медведь грыз человечьи кости где‑нибудь в урочище, не было ничего, только пьяный бред, только морок, только чудская луна колдует в ожерелье звезд над пустой еланью. И в то же время было: беззвучно горели костры, плясал с ведьмой медведь‑людоед, мертвый старик заунывно дул в дудку, и ведьма шептала, гладя зверя по морде: «Уходи, Ош, в парму, не губи своих детей…»

Венец шарахнулся обратно и по дороге что было духу бежал до самой Чердыни. Во дворе поленом отходил уснувшего Ничейку, заперся в горнице, засветив все светцы, очумело шаря глазами по стенам и держа под рукой меч. Печально глядел с темной иконы Георгий, медленно пронзая копьецом червячного змея. Дух Венца не успокаивался. Едва взгляд останавливался, как из огоньков лучин распушались костры, а из них вытаивала нагая Чертовка, танцуя теперь вокруг Венца, и, сияя глазами, шептала алыми, словно кровь, губами: «Зачем, дьяк, подсмотрел, как я, ламия, волхвую? Смерть тебе! Смерть, милый! Иди же ко мне!..» И опаляла лицо, грудь, живот страшная и дивная нагота женщины — зовущая, гибельная. А как рассвело, на сугробе под окном Венец нашел след босой женской ноги.

 

Теперь Венец боялся смотреть на Чертовку, словно взгляд мог выдать его. Но, совсем охваченный пожаром, он уже думал о ней неотступно, ловил каждую тень ее: забытую на перилах крыльца рукавичку, нерасколотый слабыми женскими руками кряж, пролитую у колодца воду, веник, обмахнувший снег с ее ног, скрип половиц под легкими шагами за стеной. В последние дни князь вдруг начал приходить по вечерам к жене. Ревность, ненасытная жадность и тяга к этой страшной бабе съедали душу дьяка. Он под лавкой вытащил мох из пазов между бревен и сквозь щель подслушивал голос Тиче — чтобы знать, о чем она молится, поет, бормочет во сне, разговаривает с мужем. А вскоре Венец увидел, что его уловка стала известна княгине: щель оказалась заткнута тряпкой. Венец даже не раздумывал — лезвием ножа выпихнул кляп.

Сквозь эту щель он и услышал однажды новость. К Чертовке вечером опять пришел князь. Венец лежал под лавкой, прижимаясь ухом к бревну. Князь долго ходил по горнице, молчал, потом сел и сказал:

— Не хочу я, Тиче, свою обиду выносить на люди. Скоро к нам нагрянет князь Юрий Дмитровский. Пока он будет жить в Чердыни, я буду ночевать здесь. Но ты помни, что я не возвращаюсь. Я тебя не прощаю.

— Я не буду запирать дверь, Михан…— тихо ответила Чертовка. — Я жду тебя и без этого кана… Вернись ко мне…

— Н‑не могу…— с трудом ответил князь Михаил.

Венец не размышлял, почему в Чердыни появится брат великого князя Московского. В уме его, как кость поперек горла, застряло одно: теми ночами дверь будет открыта. Лишь бы Михаил хоть раз припозднился…

 

Прошел ледоход на Колве, а потом и пермские праздники. Прилетели птицы, мужики вышли в поле, рыбачьи пыжи понеслись в верховья за нерестившейся рыбой. Из Афкуля зачем‑то приехал шибан Исур, собрались княжеские воеводы Бурмот и Зырян, прибыли князьки из Покчи, Искора, Пянтега, Кудымкара. Что‑то, видно, затевалось — но Венцу ни до чего дела не было. Иона Пустоглазый сделался втройне обходительней, и наливочка теперь текла ручьем. Наконец из Бондюга со своими воеводами явился и сам Юрий Дмитровский.

Венца пригласили на встречу. В боярской шубе он прел в риднице на лавке и тупо пялил глаза на князя Юрия, а сам думал: устроит ли князь Михаил в честь московского гостя пир, чтобы до утра домой не явиться?

Князь Юрий давно был знаком Венцу. За прошедшие годы он сильно сдал — ссутулился, похудел, стал весь желтый. Наверное, грызла какая‑то внутренняя хворь. Немного уж небо ему коптить оставалось. Юрий обрадовался Венцу, а дьяк его словно и не узнал. Глядел — не видел, на вопросы отвечал невпопад. Юрий, похоже, обиделся.

— Чего это, брат, у тебя Данила‑то как обухом по лбу получил? — недовольно спросил князь Юрий у князя Михаила.

— Пьет без просыпу, очумел, — спокойно ответил Михаил.

Юрий внимательно оглядел давнего знакомца.

— Да уж… Твой медвежий угол кого хошь в баклажку загонит… Поди, Данила, к себе, проспись. Завтра поговорим.

Венец молча встал, поклонился и двинулся в сени, не чуя под собою ног. Навстречу ему челядь волокла блюда и прочую утварь для пира. Чертовка сидела в тереме одна, и дверь ее была не на засове… Господи, в этих краях и темноты полночью не дождешься!

 

Князь Михаил смотрел, как жрут, пьют и смеются воеводы князя Юрия. Он думал, что где‑то далеко, на берегу голубой Камы, их дожидается беспощадное войско: смолит насады, бьет птицу и зверя в дорогу, чеканит наконечники стрел и натягивает тетивы на луки, а в пестрой тени Прокудливой Березы, где когда‑то разгорелась его любовь, сидит бородатый московит, точит саблю и пробует остроту лезвия на тонких ветках. Князь Михаил смотрел на желтого, иссыхающего князя Юрия, которого он должен был называть братом, и думал, что не брат он ему, а враг, потому что его брат костром сгорел на Вагильском тумане и сейчас лежит в земле у стены собора, а князь Юрий гнилушкой медленно тлеет подле московского стола и отравляет все вокруг себя, сам отравленный своей злобой на судьбу, смысла которой ему никогда уже не постичь.

— Вели‑ка, брат, татарину выйти, — склонясь к Михаилу, велел князь Юрий.

Исур услышал, встал, сжав губы в нитку, и вышел из гридницы, звеня ножнами и шпорами.

— С оружием его к себе допускаешь? — хмыкнул Юрий, провожая Исура глазами.

— Я не великий князь, а он не казанский хан.

— Не хан, да варнак его… Как, брат, двинемся мы вниз по Каме от Бондюга, надо бы, думаю, завернуть нам и к татарским городищам в твоей земле. Как их?..

— Ибыр и Афкуль.

— Вот… Коли казанцев трясти станем, не дело этих здесь нетронутыми оставлять. Ты мне дай проводников, которые к татарам дорогу укажут…

Михаил положил на столешницу локти, катая между ладонями деревянную кружку.

— Нет, князь, — ответил он. — Московиты с казанцами воюют — их дело. А Чердынь и Соликамск с Ибыром и Афкулем не враги. Ты нас в свой горшок не суй.

— За татар заступаешься никак?

— Не за всех. За пермских татар, у которых Исур шибаном.

— Да есть ли разница между пермской и казанской татарвой?

— Из Москвы, конечно, эту разницу не увидишь. Только с колокольни рыбу не ловят. Когда судьба забросила меня сюда княжить, был я мальчишкой сопливым. И кто мне помог? Великий князь? Нет. Шибан Мансур, отец Исура, помог. Ему я и обещал не поднимать меча на Афкуль с Ибыром. А Исур мне друг преданный. Я на Исура не пойду. И если кто против него встанет, с тем сам вместе с ним биться буду. Не обессудь. Твое дело — Казань, вот и ступай туда.

Князь Юрий сузил глаза. Иона, сидевший на лавке у стены за спинами воевод, грозно затряс белой бороденкой и белой епитрахилью, пристукнул об пол костяным Стефановым посохом. Торчащий рядом игумен Дионисий, в черной рясе и черном клобуке, косматый и худой, только зыркнул тяжелым взглядом исподлобья. Михаил встал, поклонился гостям и вышел прочь из гридницы.

Он остановился на высоком крыльце дружинного Дома, всей грудью вдыхая талый, ясный воздух — такой свежий и просторный после затхлого духа пьяной гридницы. Далекое безоблачное небо тонко и нежно светилось майской синевой над серыми шатрами острожных башен. Два ястреба плавали в вышине, кружа друг вокруг друга. Над синей пармой за рекой косо взлетала Полюдова скала. И теплый покой безмятежно разливался вокруг.

Фыркали в стойлах кони, скрипел колодезный журавель, звонко бил по наковальне кузнечный молот. Сохли на крышах амбаров смазанные жиром нарты. Грязные курицы бродили между луж, что‑то выклевывали из конского навоза. На заплотах вверх дном висели горшки и корчаги, оплетенные берестяными полосками. Орали грачи на пашнях, расчирикалась урема под тыном острожка, пар поднимался из лощин, шлепали вальками бабы на Колве, и тощий кот вылез из окошка погреба, слизывая с усов сметану. Заулком пробежали мальчишки, хворостинами гнавшие перед собой сломанный бондарный обруч. Старик, сидя перед воротами на скамейке, строгал новое топорище. Баба понесла из дома в хлев корыто с ополосками, наступила на пса и грохнулась в грязь, облившись с головы до ног. Мужик заколачивал дыру в заборе обломком лыжи. И князь почувствовал мучительно‑острый приступ любви к этому миру — житейски‑обыденному здесь и сказочно‑грозному там, где с Каменных гор сходила на Чердынь вековая парма.

Все вроде бы оставалось неподвижным, но сквозь этот мир незримо и беспощадно катилось огромное, неотвратимое колесо судьбы. За стеной, в гриднице, вызревала злоба, которая рано или поздно грозой взойдет над берегом Колвы. И в тени этой грозы, как перед разлукой, ему вдруг до тоски захотелось увидеть жену.

Князь сошел с крыльца и пошагал домой, удивляясь легкости каждого шага. У своих ворот он увидел Исура и остановился.

— Я никого не поведу на Афкуль и сам не пойду на Казань, — сказал он. — А ты будь сейчас моим гостем.

Он толкнул перед Исуром перекосившуюся створку ворот. Опустив голову, Исур схватил его за плечо, сжал, повернулся и первым вошел во двор. Они поднялись на крыльцо. Дверь в сени была приоткрыта. И вдруг Исур встрепенулся и, отшвырнув князя, прыгнул вперед. Изумленный Михаил услышал его рык, свист плети и чужой, звериный рев, а лишь потом увидел в сенях на половицах грязные следы здоровенных мужских сапог.

 

Венец не дождался темноты. Как вор, он перелез забор княжеского двора; прячась за конюшней, за телегой, добрался до крыльца и метнулся в дом. Чертовка сидела в горнице у окна и только успела подняться, как он сшиб ее грудью и повалил. Она вертелась, извивалась, хрипела, а он придавил ее всей тяжестью, вырвал из пальцев платок и стал всовывать в рот. Ее когти пластали рубаху Венца на лоскутья. Треснуло платье, в полумраке резанула глаз белизна бедра. Венец плечом надавил Чертовке на горло, схватив в ладонь ее тонкие запястья, рванул другой рукой под колено, задирая ее ногу и сходя с ума от ее хрипа. Он окунулся в эту бабу, словно в огненную полынью, и уже стало не понять, то ли она бешено сопротивляется, то ли бешено отдается.

Венец сразу и не сообразил, что обожгло его яростной болью, лентой перехлестнувшейся через спину, а потом и другой раз — накрест. Третий удар плети сорвал его на пол, и он, перевернувшись, увидел над собой Исура. Плеть стегнула по лицу, разорвав кожу на скуле и губы. Венец взревел, трезвея, и рванулся к стене, где висел меч князя Михаила. Но плеть обвила выброшенную руку и откинула Венца обратно. Исур хлестал дьяка по‑татарски: так, что мясо отслаивалось от костей. Венца швыряло из стороны в сторону, а кровь брызгала на доски половиц. Он рухнул на колени, закрываясь локтями, и тут князь Михаил вломился в горницу, оттолкнул Исура. Венец с колен кинулся в дверь и скатился с крыльца в грязь.

Михаил упал рядом с Тиче, обхватил ее, и она завыла, уткнувшись ему в грудь.

— Тиче, Тиче, любовь моя…— трясущимися губами говорил Михаил, стискивая жену. — Ты прости меня, прости… Я больше никогда тебя не покину…

А Венец, повиснув на Ничейке, который прибежал на крик, плевался кровью и клял все на свете. Ничейка приволок его к колодцу, опустил на землю и окатил водой, смывая кровь. Венец заорал и врезал Ничейке по зубам. Цепляясь за сруб, он поднялся и, скорченный, оглянулся на княжее крыльцо.

— С‑сука, н‑ну, сука…— шипел он. — Оморочила, стерва, приворожила…

И все ему стало ясно. Ведьма окрутила его, как дурака, лишь бы гордый князь вернулся к ней. Нету, мол, кроме тебя, княже, мне защиты… А кто ж, кроме него, московского дьяка, осмелился бы на княгиню как на простую бабу смотреть? Ох ты, жеребец безмозглый! Ах ты, тварь премудрая!.. Ведь не платок он у нее из пальцев выдирал, чтобы ей пасть заткнуть, а тряпку, которой она щель меж бревен конопатила… Выходит, все она знала: знала, что он, Венец, все разговоры в ее горнице слышит, и намеренно сказала про открытую дверь, чтобы он, кобелина, сунулся!.. Л‑ладно, гадина, отплачу я тебе сполна!..

Шатаясь, Венец двинулся к воротам. Ничейка с разбитым ртом поддерживал его под мышку. Венец пер по улочкам острожка к дружинной избе на виду у всех: пусть все видят, как татарин русского человека в его же дому измордовал. Венец забрался на крыльцо, распахнул дверь в гридницу и остановился в проеме — рубаха клочьями, сам весь в крови так, что с пальцев капает. Воеводы и князь Юрий пировали, все уже изрядно пьяные, обнимались, ржали, пели песни, требовали браги, ковшей, закуски. Но едва Венец молча встал в двери, голоса постепенно затихли.

— Пируешь, княже?.. — хрипло спросил Венец. — А у меня на чужом пиру похмелье…

 

На следующий день князя Михаила рано утром разбудил посыльный от князя Юрия. С тяжелой душой Михаил пошагал к дружинному дому. Во дворе царила суета: седлали напоенных коней, снаряжались. В телеге на мешках храпел с ночи пьяный дьяк Данила Венец. Михаил поднялся в дом. В пустой гриднице за неубранным столом сидел князь Юрий — в кольчуге, в шлеме, в наручах и поножах, сам еще желтее, чем вчера. Он хмуро поигрывал бунчуком на рукояти сабли.

— Чего ты, князь, вдруг в путь засобирался? — спросил Михаил.

— Испужался, — глядя в угол, ответил Юрий. — Коли в твоем дому безродный татарин московского дьяка плетью охаживает, так, боюсь, и меня ты ни с того ни с сего вилами в бок разбудишь.

Михаил смолчал, сел на другую скамью, локтем отодвинув со стола объедки и посуду.

— Скажи‑ка мне, брат, прямо, — начал Юрий. — Идешь ты со мной на Казань или нет?

Михаил вздохнул, расправил усы.

— Не с кем, — ответил он. — В прошлом году две сотни человек за горами оставил… Дружина моя сплошь из молодых, их еще учить надо. Над дружинами пермяцких князей я не властен. А ополчения весной ни у русских, ни у пермяков не соберешь. Пахотные землю поднимают. Солевары только‑только колодцы разморозили. Рыбаки за нерестом пошли, путина. Пастухи оленей погнали на свежую траву. У охотников после гона самое дело началось. За зиму все наголодались, истрепались… Не забывай еще, что и пелымцы ждут часа с нами сквитаться.

— Эвон у тебя сколько отговорок, — хмыкнул князь Юрий. — А покороче сказать можешь?

— Могу, — согласился Михаил. — Не пойду я на Казань. Не хочу.

Князь Юрий бросил бунчук и стал натягивать рукавицы.

— Что ж, тогда и я тебе вот что скажу. Ясак ты платишь исправно, пенять не на что. Только вот поговорил я вчера с дьяком…— Юрий впервые за весь разговор поднял на Михаила глаза: тусклые, уже неживые. — Считай сам… Волю великого князя исполнить ты не желаешь. Дьяка его посек и выгнал. С татарвой снюхался. Вогульского князя с миром на свободу отпустил. Ну, мало этого для измены или хватит? Подумай, князь. Не играй с лихом… Так пойдешь на Казань или нет? Я у Казани буду стоять пять дней и ждать тебя.

Михаил молчал.

— Не жди, — наконец ответил он.

— Что ж, тогда ты сам жди гостей.

Михаил задумчиво кивнул.

— Приходите. Встретим.

 

 

ЧАСТЬ 3. 6980 ГОД

 



©2015- 2017 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.