Сделай Сам Свою Работу на 5

ИСТИНЫ С ЦЕРКОВНОГО АМВОНА 18 глава





— Да уж,— несколько высокомерно улыбнулся Орлов,— наодних штыках долго не продержитесь.

— Я полагаю полезным сохранение монархии. Объявить царем хотя бы сына Николая Павловича, ему всего шесть лет, а власть реальная будет у созданной нами Директории.

— Разумно. Однако ни тебя, ни князя Сергея особенно не знают. Тут надо выдвинуть на первый план фигуры популяр­ные...— Орлов говорил с увлечением. Разговор напоминал захва­тывающую игру, но в любой миг мог обернуться самой конкретной действительностью. Фонвизин и его товарищи офицеры намере­вались поднять московский корпус, а это несколько тысяч штыков. Столько же поднимется на юге у Пестеля. В Петербурге даже в худшем случае можно рассчитывать на несколько полков гвардии. Сила огромнейшая! Тот, кто встанет во главе ее, сможет всe! — Во главе Директории поставить... скажем, триумвират: Мордви­нов, Сперанский и Филарет Дроздов.

— Владыку-то зачем?

— Ты послушай! Мордвинов — авторитет в столице и про­винции, старика везде знают и все уважают за честность. Спе­ранский — хоть неудачливый, а все же реформатор, умен, деловит, знает весь государственный механизм. Филарет — признанный церковный авторитет. И все трое властью обижены. Им и говорить пока ничего не надо, а позвать



 

после... Пусть укрепят новую власть! а там...

Мнение Орлова было доведено до главарей заговора в Пе­тербурге и принято к сведению.

 

Император Александр Павлович почти обо всем этом знал. Знал об обществах на юге и в столице, знал некоторые имена рядовых членов и руководителей, знал о планах цареубийства и вооруженного выступления. Начальник штаба гвардейского кор­пуса генерал Бенкендорф составил ему памятную записку, которая не сходила со стола императора. Однако действовать он не ре­шался. Груз роковой мартовской ночи висел над ним.

Они клялись ему, Пален, Талызин и другие, что всего только вывезут батюшку из Петербурга в Гатчину, и он поверил. Не сделал вид, а действительно поверил! Обманулся. Хотя... и хотел быть обманутым. Теперь же любое выступление против его власти можно было объяснить убийством Павла Петровича... Да, терпеть заговорщицкую суетню опасно, но пока подождем. Пока подождем.



 

 

Глава 3

ИМПЕРИЯ ПЕРЕД ПРОПАСТЬЮ

 

1825 год начался тихо, однако предчувствие опасности посе­тило многих. Когда московские барыни из кружка, который незаметно образовался вокруг владыки Филарета, спрашивали его относительно страшного петербургского наводнения прошлой осе­нью и жуткой бури, пронесшейся в феврале нынешнего года над Троицкой лаврой, не знамения ли это,— он отвечал утвердительно. Ужасные катаклизмы природы означали, вне всякого сомнения, предупреждение Господне.

В Москве недоумевали по поводу запрещения филаретовского катехизиса и удивлялись на бесстрастие владыки, появлявшегося на богослужении столь же неукоснительно, как и ранее, в Чудовом, в ближних и дальних храмах на престольные праздники, и пребывавшего внешне в самом невозмутимом расположении духа.

Немногие близкие люди догадывались о терзаниях Филарета. Выражения гнева было и бессильно и греховно. Смириться ли безропотно? Принять этот удар как ниспосланное искушение?.. Если бы сие касалось его лично — да. Но шишковский запрет бил по авторитету Синода, главное же — восстанавливалась преграда между Писанием и православным народом. И Филарет решился написать митрополиту Серафиму.

«…Известым сделалось мне, что указом Святейшего Синода типографской конторе предписано остановить печатание и продажу катехизиса, в прошлом году рассматриваннаго неоднократно Святейшим Синодом и изданнаго по Высочайшему Его Императорского Величества повелению.

Не знаю, о чем идет дело, но не представляется иной догадки, как той, что дело идет о православии...



Приступив к составлению катехизиса, первую часть читал я Вашему Высокопреосвященству при преосвященном Григории, епископе Ревельском, получил утверждение, а в некоторых подробностях, по сделанным замечаниям, исправил. Потом весь катехизис рассматриваем был Вашим Высокопреосвященством в течение немалого времени — каждая ошибка, слово или выражение, которое подвергалось вашему замечанию, исправлено не иначе, как с одобрения Вашего. Затем катехизис был внесён в Святейший Синод, который, одобрив оный, исп­росил на издание Высочайшее повеление.

Непонятно, как и кем и почему приведено ныне в сомнение дело, столь чисто и совершенно утвержденное всем, что есть священного на земле.

Невелика была бы забота, если бы сомнение сие угрожало только личности человека,

 

бывшаго орудием сего дела, но не угрожает ли оно иерархии, не угрожает ли Церкви? Если сомни­тельно православие катехизиса... то не сомнительно ли будет пра­вославие самого Синода?..

Именем Божиим прошу Вас, Высокопреосвященнейший Владыко! пред очами Божиими рассмотреть все вышесказанное и... дать сему делу направление, сообразное с истиною, порядком и достоинством иерархии, с миром и бессоблазнством Православныя Церкви...»

Письмо ушло в Петербург, а оттуда новый удар: Шишков зап­ретил печатание проповеди московского архиепископа в день Бла­говещения, сочтя ее «неправославной». Продажа катехизисов по Москве не только была запрещена, но были отбираемы экземпляры, находившиеся в книжных лавках. Рассказывали, что иные лица го­товы были платить вместо трех — двадцать пять рублей за экземпляр, но все-таки не могли нигде достать. На владыку начинали смотреть как на фрондирующего. В церквах при произнесении проповедей он все чаще замечал молодые лица с печатью не веры, а любопытства... и это огорчало безмерно. Ведь ни на волос он не отдалился от церкви, от власти, а поди объясни всем...

В декабре в Петербург был вызван из Киева митрополит Ев­гений Болховитинов, не сочувствовавший филаретовскому на­правлению в духовном образовании. Филарет Амфитеатров писал из Калуги в Москву своему другу и соименнику: «Вызов киевского митрополита по необычности своей много заставляет думать. Же­лательно, чтобы хотя он заставил молчать мечтателей. Впрочем, один Господь Иисус Христос — утверждение Своей Церкви, и Он, вечная премудрость Бога Отца, верно найдет способ извести в свет истину...»

Дроздов знал больше. «Готовят новый пересмотр училищам,— писал он тверскому архиепископу Гавриилу.— Да дарует Господь лучшее...»

Митрополит Евгений в Петербурге решительно выступил за со­хранение господства латинского языка и схоластических диспутов в семинариях, против самостоятельных курсов лекций преподава­телей и присвоения выпускникам академий звания магистра, оставив это на усмотрение архиереев. Возвращалось царство латыни.

 

Но в московской епархии пока он оставался хозяином.

В начале лета владыка присутствовал, по обыкновению, на выпускных экзаменах в духовной академии, а после отправился в вифанскую семинарию, распорядившись так:

— Начинайте экзамен в девять часов, а я приеду, когда уд­сужусь.

Филарет решил осмотреть только что отремонтированный больничный корпус, столь памятный для него. В сопровождении архимандрита Афанасия ступили на порог, и тут же настроение испортилось. Прямо перед ними, невесть откуда взявшиеся, шествовали по больничному коридору большие черные тараканы. Служки бросились их давить, тараканы разбежались по сторонам, на свежепобеленные стены.

Филарет резко поворотился к двери. Афанасий пытался что-то сказать, он нарочно прибавил шагу. Наместник нагнал его вблизи колокольни.

— Виноват, ваше высокопреосвященство,— покаянно сказал Афанасий. - Но да ведь и живность эта такова, что с нею сладу нет.

— А надо бы сладить! — резко ответил архиепископ.— В мое время мы тараканов в больнице изничтожили.

Дорогой раздражение спало. И что, в самом деле, взъелся он на наместника? Виноват-то смотритель, иеромонах Евлогий, ухитрившейся не попасться на глаза. С виду-то все чистенько... Хотелось пить, ибо и путь он двинулся, в гневе позабыв о трапезе. Теперь приходилось терпеть.

Владыка смотрел и окно на луга и монастырскую рощу, вот и пруд в котором он давным-давно ловил рыбу, вот и стены Вифании…

 

Он вдруг увидел всё монастырское и семинарское начальство, шествующее к карете. Никандр слез с запяток и открыл дверцу, но архиепископ не выходил. Оба архимандрита топтались, не решаясь ни приблизиться к карете, ни вымолвить слова. Наконец владыка вышел, бодро соскочил со ступенек и быстро, будто не замечая монахов, отправился в семинарию.

Войдя в залу, он плавным мановением руки благословил вскочивших семинаристов и сел в кресло. Вошли запыхавшиеся начальники и вторично подошли под благословение.

— Зачем вы побежали ко мне? — резко спросил Филарет,— Разве я не знаю, что вы заняты делом? Грабить меня хотели или думали от меня защититься, как от грабителя?

Начальники пунцовыми лицами покорно смотрели в глаза архиепископу.

— Коли так, начинайте экзамен заново! — приказал он.— Ка­ков предмет?

— Нравственное богословие.

После некоторой суеты и пересаживания вовсе оробевших семинаристов, экзамен начался снова, но не успел первый вызванный закончить ответ, как распахнулись двери зала и вошел троицкий наместник. Архимандрит Афанасий намеревался ти­хонько сесть близ владыки, но по жесту ректора семинаристы вскочили со скамеек и наклонили головы, а сам наместник скло­нился в поклоне перед архиепископом.

Филарет сделал ему нетерпеливый жест левой рукой, но старик не разглядел и второй раз низко поклонился. Владыка вновь указал ему рукою на стул слева и, когда наместник сел, гневно заговорил:

— Зачем вы вскочили? Пришел наместник лавры — и для него надо бросать дело? Велик человек наместник лавры! Мы зани­маемся делом. Наместник пусть, если хочет, послушает. Вот вы,— повернулся к ректору,— хорошо научили учеников своих льстить, а дело делать учите не так усердно!

Он отвернулся от трусливо-угодливой улыбки ректора. И кем заменить его?.. Сколько таких раболепствующих! Рассказывали, после войны государь проехался по наново устроенным москов­ским бульварам, усаженным березами, и спросил: «Что вам взду­малось — береза? Лучше бы липу»,— и все березы были вырублены, заменены липами.

Второй отвечающий неожиданно бойко дал правильные от­веты на оба вопроса. Все взгляды были направлены на владыку. Он помягчел лицом и даже два раза кивнул одобрительно. Тогда молчавший доселе инспектор семинарии Евлампий (давно пола­гавший себя готовым сменить ректора) важно сказал:

— Верно, верно. Но свои рассуждения следует доказывать из­речениями Священного Писания. Иначе могут подумать, что вы рассуждаете произвольно, без основания.

— Неверно! — с горячностью произнес Филарет.— Священным Писанием надо доказывать истину, а не часть ее. Если ска­жете: «Чем действие чище по намерению», а затем тотчас приведете изречение Писания, то сделаете глупость, доказывая с лова, а не мысль. Напрасно вы, отче, сбиваете, студента с толку.

Экзамен длился восемь часов без перерыва. Семинаристы от волнения и усталости уже и страх потеряли, отвечали на пределе своих познаний. Владыка их выслушивал снисходительно, обра­щая разгоряченные речи к начальству, которое упрекал за не­знание богословия, за неумение пользоваться Священным Пи­санием, за тусклость и. путаницу мышления.

Выпив чашку чаю, владыка поспешил вернуться в Москву, где наутро обещал служить на престольный, праздник в храме Ильи Обыденного.

Праздничное служение в битком набитом молящимися храме сгладило вчерашнее расстройство. Оттуда. Филарет заехал к генерал.-губернатору по делам тюремного комитета: и вернулся на Троицкое подворье к обеду. После обеда Святославский подал пришедшие письма, из которых одно владыко взял дрогнувшей рукою.

«Высокопреосвященнейший владыка! Достопочтеннейший о Господе брат! — писал в ответном письме митрополит Серафим.— История катехизиса вашего мне весьма

 

известна по тому участию, которое я имел в оном... Я в православии его совершенно уверен... Теперь спрашиваете вы, почему их остановили? Остановили по отношению министра просвещения, который ни слова не сказал о том, чтобы они были не согласны с православием, а требовал остановки их впредь до высочайшего повеления потому только, что Символ Веры, Отче наш и Десятословие изложены в них русским, а не славянским

языком. И сия-то именно причина прописана в указе Святейшего Синода к московской типографии. Из сего вы изволите видеть, что до православия катехизисов ваших никто ни малейше не коснулся, а потому честь ваша, яко православнаго пастыря Церкви, остается без всякаго пятна, равно и достоинство и важность Святейшего Синода нимало сем случаем не унижены. Вы спросите, почему русский язык не должен иметь места в катехизисе, а наипаче в кратком, который предназначен для малых детей... На сие и многие другие вопросы я удовлетворительно вам ответствовать никак не могу. Надеюсь, что время объяснит вам то, что теперь кажется темно, а время сие скоро, по моему мнению, настанет. Будьте уверены, что я принимаю в вас дружеское участие и искренно желаю вам добра.

Я чувствую, что положение наше тяжело, и скорблю о сем от всего сердца, что не имею возможности облегчить вас от бремени.

Итак, потерпи, пастырь добрый! Терпение не посрамит. Оно доставит вам опытность, которая впоследствии времени крайне полезна вам будет, что я имел случай сам над собою узнать.

Серафим, митрополит С.-Петербургский и Новгородский».

Сердечный тон послания успокоил бы Филарета, если бы не явное лукавство митрополита. Оба знали, что именно «неправославие» выставлялось врагами Филарета в качестве главного обвинения. Приходилось терпеть.

Прияты были ему письма от Григория Постникова и Евгения Казанцева, в которых друзья сочувствовали ему в выпавших испытаниях и выражали неизменные чувства дружбы и любви.

Евгений, уже третий год находившийся на псковской кафедре, написал о споем необыкновенном сне. Привиделся ему покойный митрополит Платон, повелительно сказавший: «В Тобольске от­крылась архиерейская кафедра — просись туда!» «Как? — пора­зился Евгений.— Да ведь это Сибирь!» «Нужды нет,— укоризненно повторил явившийся,— требую от тебя непременного послу­шания. Просись туда». Владыка Филарет снам доверял с осто­рожностью, однако вовсе пренебрегать ими полагал неверным. И таким путем может проявляться воля Господня... Но Сибирь, суровый и дикий край! Трудов и хлопот там много больше, чем сейчас во Пскове. У Евгения с глазами плохо, при одной свече уже и Евангелие читать на службе не может, а как-то там...

Литератор Николай Греч просит его прислать автобиографию для составляемого им словаря российских авторов. Предложение лестное, но в сей момент и несколько смешное — еще гусей драз­нить. Письмо давно лежит среди отложенных дел. Ответить все-таки следует.

«Милостивый государь Николай Иванович!

Простите меня, что я умедлил ответом на сие. Не употреблю обыкновеннаго извинения делами. Справедливо сказать, меня от­талкивала от сего дела мысль, к чему годится моя биография! Наконец, я вас послушал и поручил ректору здешней академии написать, что он знает. Оказался послужной список с прибавле­нием некоторых выражений, которыя по всей справедливости надлежало вычеркнуть. Как времени прошло много, то, не отлагая еще, я препровождаю к вам, милостивый государь, сию черненую и потом не переписанную записку для употребления или истреб­ления, как вам рассудится.

Написал было я строку, хотев сказать, что я сподоблен был сделать первый опыт перевода Евангелия от Иоанна на русское наречение, но сей опыт был потом в столь

 

многих руках, что было бы хищение, если бы кто посему захотел приписать мне сей перевод напечатанный, и потому лучше и справедливее мол­чать о сем.

Настоящую биографию трудно написать рано, а еще труднее написать свою беспристрастно. Если вам угодно иметь мою крат­кую биографию от меня, то вот она: худо был учен; хуже учился; еще хуже пользуюсь тем, чему был учен и учился; многа

милость Господня и снисхождение людей».

А между тем владыка находился на пороге важного события в жизни своей и жизни страны, которое украсило не написанную еще его биографию.

 

В октябре Александр Павлович отбыл из Петербурга на юг. Императрица прихворнула, и он спешил к ней в Таганрог, не подозревая, что сей городок станет не временной, а последней остановкой в его земной жизни.

Накануне отъезда он заехал в лавру, получил благословение митрополита Серафима и тепло распрощался с ним:

— Верете ли, владыко, я сердечно люблю вас... и, может быть в жизни моей редко кого так уважал, как вас.

От митрополита он зашел еще к двум старцам, пробыв у каждого менее часа. В задумчивой сосредоточенности вышел из кельи, перекрестился на соборный крест и сел в коляску.

Сильно изменился император за последние год-два. Ближний круг сожалел о его усталом виде и недоумевал относительно возросшего равнодушия к делам государственным и даже иностран­ным, Всё было переложено на плечи Аракчеева, и верный граф нес груз безропотно, хотя и был поражен горем (злодейским убийством его подруги).

Александр Павлович не то чтобы пресытился своей властью (хотя и это было), но он вдруг с небывалой ранее ясностью стал понимать реальность иной, неземной жизни, иного, неземного мира. Вот прислал псковский архиепископ прошение о переводе в Тобольск, в место, куда ссылают тяжких государственных преступников. В Синоде все поразились. Было какое-то видение, сон - и он подчинился этому зову вопреки житейскому здравому смыслу. А в собственной душе императора бродят пугающие самого не то мечты, не то видения, не то повеления... В мыслях своих и речах мы куда как смелы, а вот на деле... Жизнь клонится к закату, грехов не воз, целый обоз (эту пословицу он услышал как то от Карамзина и запомнил). И с чем предстать пред Вышним судом?.. Псковский архиерей едет на край света, кстати, почти ровесник, и здоровье неважное, а он смог бы в Сибирь?..

 

В начале ноября в Петербург из Таганрога пришло известие о болезни государя. Каждый день курьеры привозили безрадостные новости. В Зимнем дворце готовились к худшему.

27 ноября царская семья была в Большой дворцовой церкви. Шел молебен о здравии императора, когда великий князь Николай увидел за стеклянной дверью своего камердинера и по лицу того сразу догадался, что свершилось то, чего он страшился, чего втайне ждал.

На выходе великого князя встретил столичный генерал-губернатор Милорадович и объявил печальную весть: 19 ноября рано утром император исповедался и причастился Святых Тайн, а в 10 часов 47 минут мирно и спокойно испустил дух. Государыня Елизавета Алексеевна, неотлучно бывшая при муже двенадцать часов, сама закрыла его глаза и своим платком подвязала под­бородок.

Николай вернулся в храм и подошел к стоявшей на коленях матери. Опустился рядом на колени, и Мария Федоровна, лишь взглянув на лицо сына, поняла, какую новость привез курьер. Машинально открыла письмо от невестки, глаза механически скользили по

 

строчкам: «...Наш ангел на небесах, а я еще прозябаю на земле. Мог ли кто подумать, что я, слабая и больная, могла его пережить? Матушка, не оставляйте меня, я совершенно одна на этом скорбном свете...»

У Марии Федоровны ослабли ноги, и она никак не могла подняться. Церковь глубоко ахнула. Службу прервали. Коридоры Зимнего наполнились звуками рыданий, загудели от гаданий и пересудов.

На спешно созванном заседании Государственного совета ве­ликий князь Николай Павлович, холодея от волнения, предъявил свои права на престол. Был вскрыт пакет с еще недавно секрет­ными документами, а вскоре те же бумаги были привезены из Синода и Сената. Но, казалось бы очевидное, дело застопорилось.

Генерал Милорадович в оглушительной тишине заявил, что если бы Александр Павлович действительно намеревался сделать своим преемником Николая Павловича, то при жизни опубли­ковал бы такого рода манифест. Тайные же документы не имеют юридической силы, ибо нарушают изданный Павлом 1 закон о престолонаследии. Гвардия воспримет вступление Николая на престол как попытку узурпации власти.

Двадцатидевятилетний Николай смотрел на почтенных са­новников и генералов, подавляя в себе ярость и отчаяние. Ему, да и покойному брату, и в голову не могло прийти, что может быть оспорена воля государева. Но делать было нечего. Теперь для воцарения Николай должен был предъявить официальное отречение Константина Павловича на данный момент. В Варшаву полетели курьеры, а пока Николай официально присягнул им­ператору Константину I и привел к присяге гвардию, двор, Го­сударственный совет, Сенат и Синод.

 

Владыке Филарету сказали о кончине Александра Павловича 28 ноября. Утром следующего дня он отправился к московскому генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну и объявил ему о давнем отречении Константина.

— Вы ошеломили меня своим известием, владыко,— потирая лоб, сказал князь.— Все в такой тайне... Да знает ли сам великий князь Николай о существовании сего акта?

Архиепископ молчал. Знать точно он не знал, а догадки тут были опасны.

— Как же быть? — растерянно вопрошал князь.— Может так статься, что мы получим из Варшавы манифест о вступлении на Престол Константина Павловича прежде, нежели из Петербурга — о вступлении Николая Павловича. Как же присягать?.. Владыко, вразумите!.. А знаете что, я сам хочу .увидеть эти бумаги. Я руку государя хорошо знаю — едемте в Успенский собор!

— Ваше сиятельство! Дмитрий Владимирович! — Филарет был oзадачен не менее генерал-губернатора, но сохранял трезвость ума. Ехать нам не следует. Из сего могут возникнуть молвы, каких нельзя предвидеть, и даже клеветы, будто что-то подложено к государственным актам или изъято.

— Да-да, вы правы!.. Без сомнения, вы правы, — согласился князь. – Но как же быть с присягой?

— Наберемся терпения и будем ждать вестей из Петербурга. Может, уже сегодня к вечеру будет курьер?

— А если из Варшавы?

— На Варшаву не будем обращать внимания.

И верно, в седьмом часу вечера к подъезду генерал-губернатора на Тверской примчалась коляска с адъютантом Милорадовича графом Мантейфелем. В письме Милорадович излагал непременную волю великого князя Николая о принесении присяги Константину Павловичу без распечатывания «известного пакета». Голицын тут же послал за Филаретом.

— Владыко, надо присягать, а?

— Дело нешуточное. Что значит письмо? Нужен государствен­ный акт или указ

 

Святейшего Синода, без коих нельзя решиться,- отвечал как давно обдуманное архиепископ.

— Воля ваша, владыко, а все ж таки присягать надо,— заколебался Голицын. – Нельзя быть одному императору в Петербурге, а другому в Москве.

— Да ведь я же вам сказал о воле покойного государя. Надо ждать.

— Видимо, не без важных причин оставлен был сей акт без действия, - пытался убедить себя и архиерея генерал-губерна­тор. — Князь Александр Николаевич Голицын в Петербурге, три копии акта, верно, уже достали... Надо присягать. Иначе нас бунтовщиками сочтут.

Смолчал владыка. Прояви Николай решительность и твёрдость, не волновалась бы сейчас Россия, а тихо предалась скорби. Но коли в Зимнем потеряли голову, не ему из Троицкого подворья их вразумлять.

— Будем присягать, ваше сиятельство.

 

30 ноября, в день памяти святого Андрея Первозванного, в Успенском соборе Кремля собралось высшее московское духо­венство. В 11 часов от генерал-губернатора архиепископу дали знать, что Сенат составил определение и идет к присяге. Тогда начальным благовестом в успенский колокол дано было церковное извещение столице о преставлении государя Александра Павло­вича, а вслед за тем в Успенском соборе произошла присяга.

Потекли тревожные дни для владыки Филарета. Со служебной точки зрения он был чист, но душа болела от ошибочности при­нятых решений. Тяжек жребий хранителя светильника под спудом, в сознании, что мог бы, но не имеешь права осветить людям истину.

 

Москва присягнула Константину, но вскоре разнесся слух о его отречении от престола. Москвичи-заговорщики собирались в эти тревожные дни у Нарышкина, Фонвизина, Митькова. Новое выражение одушевления и решимости читалось на всех лицах. Нарышкин, только что приехавший от Пестеля с юга, уверял, что там все готово к восстанию. Полковник Митьков, неделю назад бывший в Петербурге, в свою очередь убеждал, что большая часть гвардейских полков за ними.

Допоздна горели окна двухэтажного особняка Нарышкина на Пречистенском бульваре. Слова начинали превращаться в дела. Обдумывали, как поступить при получении благоприятных из­вестий из Петербурга. Князь Николай Трубецкой, адъютант ко­мандующего корпусом графа Толстого, брался доставить своего начальника связанным по рукам и ногам. Солдаты должны были поверить призывам генералов и полковников — но когда идти в казармы поднимать войска?

Шестнадцатилетний Саша Кошелев сидел тихонько в углу, со страхом и восторгом думая, что и в Россию пришел великий 1789 год...

 

В ночь с 16 на 17 декабря владыка Филарет был разбужен священником Троицкой церкви, что близ Сухаревой башни. Ба­тюшка прибежал просить разрешения привести к присяге на вер­ность государю императору Николаю Павловичу находящуюся на башне команду морского министерства.

— Да ты что говоришь? — строго спросил владыка.— На каком основании?

— У начальника команды есть печатный манифест!

Странно было бы начать провозглашение нового императора с Сухаревой башни, особенно в сложившихся обстоятельствах, но и остановить сие было неблаговидно.

— Ты прежде мне покажи манифест,—сказал владыка, выигрывая время. Сам же быстро набросал записку ккязю Голицыну, прося теперь его совета, как поступить.

Раньше принесли манифест, и Филарет не колеблясь разрешил священнику

 

приведение к присяге.

Дежурный адъютант примчался с ответом генерал-губернатора, который писал, что он никакого манифеста не получил и ничего делать не должно.

Стояли сильные морозы, и, как всегда в эту пору, ныли от­мороженные в юности ноги. После обедни владыка отдыхал в своем кабинете, полулежа на диване. Рядом сидел друг Евгений Казанцев, сделавший остановку по пути в Тобольск. Секретарь Александр

Петрович Святославский, по виду сущий монах, только что одетый не в подрясник, а длиннополый сюртук, стоял у конторки в ожидании приказания зачитывать консисторские бумаги. Но обычные дела не шли на ум. Неопределенное известие о «волнении», бывшем в столице в день присяги, не давало покоя.

В эти дни Филарет усугубил свои всегдашние молитвы о благоденствии России, о ниспослании ей покоя и твердой власти, об умирании страстей и просветлении разума людского. Вместе с ним молился владыка Евгений, который еще в Курске был обласкан покойным Александром Павловичем (за создание отделения Библейского общества) и искренне сожалел о кончине еще не строго царя. Он не знал причины особенных терзаний Филарета, и потому с ним было трудно объясняться.

— Святославский, читай бумаги! — решительно приказал Филарет.

— «Вотчины графа Алексея Федоровича Разумовского села Перова крестьянин Сильвестр Яковлев после четырнадцатилет­него супружества с женою Лукерьею Федоровною просил развести его с нею по ея распутству, от которого она впала в дурную болезнь. — Секретарь читал негромко, размеренным голосом, как заведённый автомат. — Жена в присутствии консистории показала, что ей рода тридцать девять лет и что года с два по глупости своей и по простоте обращалась она в распутной жизни с воен­ными людьми, стоявшими в их деревне постоем, с коими и чинила прелюбодейство неоднократно,— и от того прелюбодейства приключилась ей венерическая болезнь, от которой она лечилась, но не вылечилась. Консистория определила: Лукерью с реченным он мужем крестьянином Яковлевым разлучить вовсе и остаться ей, Лукерье, по смерть свою безбрачною; а ему, Яковлеву, по молодым его летам во второй брак с свободным лицом вступить дозволить, о чем и дать ему указ. На нея же, Лукерью, за прелюбодейство возложить семилетнюю епитимию, которую и пре­поручить исправлять ей под присмотром отца ея духовного, и во все оное время во все четыре поста исповедаться, а до Святаго Причастия, кроме смертнаго случая, не допускать...»

Святославский поднял глаза на архиепископа.

— Отложи! — нетерпеливо махнул тот рукой.— Что там дальше?

— «Консистория приняла жалобу поручика Ильи Иванова Бурцева на дьячка Троицкой в Берсеневке церкви Василия Аб­рамова, что оный дьячок 11 декабря ограбил его, а именно: взял из квартиры его шубу лисью, крытую черным плисом, плащ белаго сукна, шубу овчинную и саблю булатную, турецкаго мастерства, которую по делу чести всегда носил на себе...»

— Погоди,— поднял палец Филарет,— как это: всегда носил на себе, коли ее украли?

Вбежал келейник:

— Ваше высокопреосвященство, генерал-губернатор!

— Что-что? — не сразу понял архиепископ.

— «...саблю булатную, турецкаго мастерства»,— так же моно­тонно повторил Святославский, но остановился при непривычных звуках громкого топота и бряцания шпор.

Евгений встал, а Филарет не успел подняться .с дивана, как в кабинет почти вбежал князь Голицын. Обычно неторопливого и благодушного князя было не узнать. Он находился в таком возбуждении, что, видя двух архиереев, забыл взять благословение. Архиепископ тобольский двинулся к двери, и тут Голицын, спо­хватившись, склонил голову. За Евгением тенью выскочил сек­ретарь. Генерал-губернатор сам плотно

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.